Наверное, впервые в жизни Игорь Кострецкий не попал в струю — и оказался в компании лишним. Его детство прошло в дурацкую синтетическую эпоху, когда никто ничего не пёк, а всё заказывалось в интернет-кулинарии, — и вечная тайна рождения теста не вызывала в его душе ни малейшего трепета. Как всегда, по-звериному чуткий, он, видимо, уловил что-то: изящно вырезанные ноздри досадливо дрогнули — и он слегка поморщился, словно от фальшивой ноты.
Впрочем, он тут же справился с собой, хлопнул ладонями по коленям и бодро заявил, что, мол, нашему детищу ещё надо хорошенько «подрасти» (он забыл правильное слово или просто не знал его) — а, стало быть, на ближайшие два часа долой кухню — и да здравствует пляж!
День и впрямь развиднелся, небо было ясное, как стёклышко, ни одного клочка тумана не зацепилось за ветви деревьев и кустарника. Припекало.
Пока спускались к зелёному домику, жара усилилась настолько, что Игорь, одетый по утренней погоде в плотный джинсовый костюмчик, не выдержал — и, пробормотав какое-то формальное извинение, принялся раздеваться прямо на ходу, швыряя на угодливые скамейки поочерёдно кружевное жабо, рубашку, брюки, ажурные гольфы, часы, золотую цепочку с кулоном в форме буквы «И», — пока, наконец, не остался в одних плавкотрусах, очень стильных, сине-красной расцветки. Получалось у него очень артистично. Мы с Альбертом хохотали до слёз, что, однако, не мешало нам с привычной завистью коситься на его стройный, мускулистый, загорелый торс — настолько идеальный, что нагота его совершенно не воспринималась наготой — Игорь был как бы одет в собственную плоть. Боюсь, что он и без трусов выглядел бы не менее стильно. Неурочный этот стриптиз, однако, не слишком понравился чопорной Куте, которая при каждом новом взрыве смеха красноречиво вздёргивала бровки, но от комментариев воздерживалась.
Уже на пляже, когда мы все успели по разу купнуться и обсохнуть, произошёл ещё один мелкий инцидент. Не помню, упоминал ли я уже где-нибудь об оригинальных свойствах Альбертикова юмора. Если нет, то рассказываю. Короче, с остроумием у него было туговато. Само по себе это бы еще ничего: он был скорее вдумчив, чем весел, немного рохля, и в этом была своя прелесть. Никто и не требовал от него сверкать и искриться, как Игорь Кострецкий. Каждому свое. Но беда именно в том, что периодически ему взбредало выступить в чужом амплуа. Особенно ярко это проявлялось, когда Кострецкого почему-либо не было рядом, что, видимо, ввергало Альбертика в эйфорию вседозволенности. На него вдруг накатывал приступ ничем не обоснованного веселья — и он принимался острить, как он думал, в стиле Кострецкого, а на самом деле — сугубо в своем выморочном духе, отчего всем становилось неловко и противно.
В этот раз, например, он, уставившись мне прямо в глаза своими мутноватыми, красными от солнца и воды зенками, заявил, что я мол, по выходным «шабашу» — устраиваю своим проштрафившимся клиенткам подпольные аборты. Поначалу я решил, что это он всерьез (шутки Альберта всегда было трудно распознать). Испугался, идиот, начал лихорадочно оправдываться, что-то доказывать, клясться, что ни сном, ни духом — подпольные аборты в наше время штука серьёзная. Но вдруг заметил, что Альберт, ковыряя меня сосредоточенным взглядом юного натуралиста, весь так и заходится от плохо сдерживаемого смеха. Тут я, конечно, заткнулся — но не думаю, что сумел полностью скрыть тошнотворное чувство, смесь ярости и беспомощности, которое в подобные минуты поднимается во мне откуда-то изглуби, как отрыжка, и заставляет задыхаться и трястись. Обычно в таких случаях Игорь Кострецкий появлялся невесть откуда и ловко разруливал ситуацию. Но, как назло, именно в этот-то момент его рядом и не оказалось — только что он, подняв фонтан брызг, с пронзительным визгом слетел с тарзанки, прятавшейся в тёмной кроне плакучего дерева на противоположном берегу, и теперь на зеленоватой поверхности торчала, как поплавок, маленькая тёмная голова со смутно угадываемым оскалом счастливой улыбки.
— На что иначе вы живете? Сейчас ведь всё так дорого!..
— Алик, как тебе не стыдно, — тихо сказала Кутя, положив тонкопалую перламутровую ладошку — бедняжка почти не поддавалась загару — на его круглое, мучнистое плечо. На меня она старалась не смотреть. Но он не унимался:
— А почему мне должно быть стыдно?! Это ему пусть будет стыдно! Это ведь он делает подпольные аборты, а не я!..
Я отшучивался, как умел (а что мне ещё оставалось?), но больше как-то машинально, понимая, что в этой словесной перепалке я изначально — проигравший. Я никогда не умел поставить Альберта на место — даже Кострецкому мне проще было дать отпор! — и дело тут было вовсе не в его громоподобном статусе, а единственно в моем чувстве неизбывной, стыдной вины перед ним, о котором он, возможно, догадывался. Вот и теперь мне начинало казаться — и это было самое мерзкое во всём происходящем — что я действительно в каком-то извращённо-метафорическом смысле делаю подпольные аборты. Вот, например, то, что я собираюсь сделать с ним, вполне можно назвать подпольным абортом. Меня всего передёрнуло от мысли, что Альбертик, как все живые твари чуткий к своему смертному часу, некой глубинной частью себя, возможно, зафиксировал наползающую на него тень — и теперь это неосознанное, но мучительное предчувствие в виде таких вот идиотских шуточек лезет из его подсознания, словно поднявшееся тесто из кастрюли.
Кстати, как оно там?..
Вернувшись в персиковый павильон, мы с восторгом убедились: превосходно взошло, прямо-таки рвётся на волю — и, кажется, только того и ждёт, чтобы Кутя проделала над ним все нужные манипуляции. Девочку не нужно было долго упрашивать. Стоило посмотреть, как ловко она орудовала скалкой — словно всю жизнь этим занималась. Не помешал даже Игорь, катавшийся по полу в диких судорогах хохота, коими раздирали его раритетные термины «противень» и «защипать». Я вовремя вспомнил, что яичным белком надо смазывать сам пирог сверху, а вовсе не «протвень» (адаптированная версия названия) — тот смазывается маслом. Словом, в технологическом процессе тем или иным боком поучаствовали все — и даже Альберт, ухитрившийся каким-то чудом стащить у Игоря его любимые маникюрные ножницы, в последний миг с эффектным щёлканьем выстриг в крышке пирога несколько аккуратных отверстий — зачем, он не знал, но уверял, что «его бабушка всегда так делала».
Когда дверца духовки с подозрительным хрустом закрылась за страдальцем, успокоившийся Игорь, по природе скорее технарь, нежели гуманитарий, ещё с минуту поколдовал над пультом управления, налаживая нужный режим — и, наконец, убедившись, что всё в порядке, бодро провозгласил:
— Айда в бадминтон, Клавиатура! Нечего тут своими флюидами технику ломать и мешать старшим разговаривать!..
— из чего я очень ясно понял, что шуточки закончились и над моим ухом отчётливо тикает пущенный мастерской рукой хронометр — не тот, что в микроволновке, а куда более внушительный и грозный.
Нельзя сказать, что я (хотя бы подспудно) не ожидал этого. Но одно дело — ждать и предугадывать, и совсем другое — получить удар поддых. Интересно, подумал я, как он объяснил эту небольшую рокировку Гнездозору. Неужели намекнул на моё нездоровое пристрастие к первой леди России, которое необходимо пресечь на корню?..
Едва ли. Альбертика бы такое не проняло — по большому счёту ему было абсолютно наплевать на Кутю. Как, впрочем, и на всё остальное — я давно это понял. Удивительно, но он будто никогда не знал ни ревности, ни раскаяния, ни стыда, ни прочих так называемых «комплексов». А ведь в детстве он был совсем другим, этот всхлипывающий вундеркинд. Что же так непоправимо изменило его — абсолютная власть, ощущение своего бессмертия, или просто — сама жизнь?…
Тот, о ком я размышлял, сидел, как ни в чём не бывало, на стуле-пне, уперевшись локтями в колени, а подбородком — в кулаки, бессмысленно улыбался и с интересом пялился на окошко микроволновки, где под негромкий монотонный гул созревало, медленно кружась в красноватом мареве, чудо совместной кулинарии. Спонтанный «тет-а-тет» со страшным гостем из прошлого ничуть не беспокоил его.