Изменить стиль страницы

— Поди ж ты, и этот, востроносый идол, прости Господи, тут как тут, — не удержался от замечания кучер. Судя по всему, он неплохо знал местный народец.

— О ком это ты? — спросил его Аболешев, выходя из коляски.

— Да вон, видите, барин, — продолжил кучер, явно обрадованный вниманием доброго господина, — вон-вон шмыгает, быдто уж. Дъячок здешний, Капитоний. В кажной бочке затычка и в кажном суде — нужда.

— А что это здесь такое по-твоему?

— Кто ж их знает. По числу вроде бы и сход, да не по месту. Видно туточки, у трактира, то исть, прямо что и случилось, или застали здесь кого, да и не пущают дальше. Всяко может быть.

— Да отчего не пускают?

— А сами глядите, коли охота. Авось и разъясниться.

Аболешев снова залез в коляску и, пользуясь ей как единственным доступным возвышением, стоя, попробовал наблюдать. Йоханс, давно покинув козлы, приступил к привычным обязанностям гарда. Его задачей было и здесь, как везде, обеспечить безопасность благородного Эрингора, поэтому содержательная сторона события невольно отошла для него на задний план. Правая рука по привычке нащупала контактный пульт. Глаза с методичной последовательностью, сектор за сектором, зондировали по окружности все встречные объекты. И так как с того места, которое они занимали, почти ничего не было слышно, то первые несколько минут и Йоханс, и Аболешев вынужденно удовлетворялись, очевидно, примерно одинаковыми зрительными впечатлениями.

На крыльце трактира, к которому были обращены взляды анниских баб и мужиков, на верхней ступеньке не то чтобы стоял, но как-то слегка пошатывался и непрерывно клонился вперед-назад жалкого вида нищий с запрокинутой лохматой головой, в ветхом подпоясанной веревкой, рубище, босой и грязный. Одной рукой он упирался в хрупкое голое плечо мальчика, тоже полуоодетого и босого. Мальчик стоял на той же ступеньке, переминаясь, наверное от холода и сжимал перед собой обеими руками потрепанный старый картузик. За спиной лохматого нищего поднимался, важно озираясь кругом, рослый темнобородый мужик. Из-под его распахнутой синей поддевки выпирало округлое брюшко в красной рубахе, а на ногах поблескивали жирно смазанные голенища. Не было никакого сомнения, что это был сам хозяин трактира — Акиншин. Он то величественно зарился в толпу, то с некоторой опаской переводил глаза на хрипло голосящего нищего.

— Святые угодники, — словно чем-то пораженный, негромко выдохнул кучер, вытаращив на Аболешева расширенные глаза, — да вить это они Луку пришли слушать, барин. Энтот вот, что на крыльце в лохмотьях, видите, энто и есть Лука. Он самый, не сумлевайтесь. Вот вить, сподобились мы с вами, осподи. — И кучер часто, торопливо перекрестился.

Кто такой Лука, ни Аболешеву, ни Йохансу объяснять было не нужно. Оба они были прекрасно осведомлены о юродивом слепом бродяге, вот уже несколько месяцев распространявшем по окрестным деревням и весям призывы к отступничеству от Лютого Зверя-Темного Князя. И если сначала его слушали больше из жалости, потом — с настороженным любопытством, то сейчас, вести о страшных пожарах, сгоревших дотла деревнях, множестве погибших и раненых, о толпах погорельцев, заполнивших улицы соседнего Мшинска и зримое, каждый день ощутимое наяву вещественное дополнение всех этих бедствий — неподвижная белая мгла, закрывшая горизонт, — заставляли людей с неподдельным волнением ловить каждое слово божьего человека. И сам его вид одержимого, и его малопонятные бессвязные речи, произносимые зачастую в состоянии какого-то внезапного умопомрачения, хотя по-прежнему слабо доходили до рациональной стороны сознания крестьян, начали вызывать у них священный ужас и священное преклонение. Что до главного смысла, доносимого через его бесконечно монотонные бормотания, то за последние дни, кажется, во всей округе уже не осталось ни одного мужика, который бы не признал про себя или прилюдно всей «святой правды» «учения» слепого Луки. Тех немногих, кто пытался уклониться от осуждения прежней веры или не желал от нее отрекаться, немедленно обвиняли как прислужников нечести. Их сторонились, преследовали, им угрожали и кое-где уже начали осуществлять угрозы. Так, по слухам на хуторе Грачи одного такого нераскаявшегося «старовера» побили чуть не до смерти.

Вспоминать о Лесном Князе, о заповеданной от отцов и дедов вере в его силу и заступничество становилось просто опасно. Мужики больше не желали поклоняться никакому таинственному древнему владыке. Если он даже когда и существовал, то теперь явно отступился от их земли, наслав на нее неслыханные беды и тем самым осовободил от всяких прежних обетов. Общее настроение умов сделалось таково, что за Лукой шли уже целые толпы приверженцев. Теперь всякое его приближение к какой-нибудь деревне заранее опережлось быстротечной молвой. Его всюду ждали, всюду готовы были внимать часами, всюду его приход становился важнейшим событием, собиравшем все местное население от мала до велика. Теперь только один Лука, — не местный поп, ни свой сельский староста-грамотей, ни тем более — местный помещик, нет, только блаженный слепец Лука, по мысли мужиков, мог дать удовлетворительные ответы на самые больные вопросы, касавшиеся их нынешнего бедственного положения. Для аннинских, никольских, дятловских, и словом, всех окрестных крестьян, таким вопросом в последние дни стал вопрос об отъезде — то есть, спасении бегством под угрозой неотступно надвигающегося пожара. Мужики желали узнать вполне определенно, что скажет божий человек — сидеть ли им по домам до последней минуты, дрожа от страха и втайне надеясь, что огонь как-нибудь обойдет их стороной, или, не мешкая, собрав побольше домашнего скарба, трогаться в путь к родне и знакомым, в заречные деревни, в Инск или еще дальше. Многие аннинцы надеялись услышать желанный ответ от одержимого калеки прямо сейчас, и потому слушали его с таким тяжелым гнетущим напряжением, что на них самих было жалко смотреть.

— … и приидит тьма, — глухо доносилось с крыльца, — и наступит черед искупления, и надвинутся багряные вихри, и разнесутся пустынным ветром, и пребудем мы в отчаяньи. И спасутся, и выйдут из тьмы немногие.

— Ох, батюшки, страсти какие, — застонал где-то в толпе бабий голос. И тут же, словно на минуту освобождаясь от нависшего гнета, со всех сторон посыпался согласный неровный шепоток и даже кое-где задавленные и заглушенные смятыми платками всхлипы. Акиншин, заметив нарушение порядка, нахмурился и неодобрительно помотал головой. Волна шепота, вяло сошла на нет, давящая тяжесть снова угрюмо сдавила толпу.

— Отрекитесь от тьмы, ибо она уже всюду, и исчадья ее, князя ее, — все так же, не прерываясь, выбрасывал из хрипящего горла вещий слепец. — Отрекитесь и истинный ваш господь не оставит вас в час светопреставления, ибо скоро, скоро, багряный ливень прольется окрест, и затопит землю, и заслонит небо, и не будет за ним ни дня, ни ночи, ни дыхания.

— Тык это как же? — снова неожиданно раздался среди толпы приглушенный, на сей раз, мужской голос. Взгляды всех, кто мог его расслышать, нехотя обратились на щуплого дъячка Капитония, которому каким-то невероятным образом удалось протиснуться чуть-ли не к самому подножию крыльца. — Вить это тоже примерно и отец Никодим говорит, и в Писании сказано…

— Цыц, — прикрикнул на него Акиншин, выпячивая вперед брюхо. — Знаем, мы что твой отец Никодим говорит, верно, родимые?

— Верно, в церкву ходим, так небось слышали, — раздалось из толпы.

— Так и здесь почитай все то ж, — не унимался Капитоний.

— А ну, не замай, — грознее надвинулся на него Акиншин. — Не мешай народу правду знать, не то… — и он бросил в сторону дъячка угрожающе красноречивый жест.

— Да какую ж правду, люди добрые, — завопил тот, понимая, что ничего другого не остается. — Да ить никакого такого князя Лютого и вовсе нет. И отец Никодим, и я, грешный, говорили вам об том незнамо сколько, да хоть в прошлое воскресенье, после обедни, нешто забыли?

— Не забыли, — мрачно подтвердил кто-то, заглушая писклявый крик дъячка сиплым басом.