— О-о, че-орт!!!!

Прямо перед ним — почти до облаков — возвышалась гора человеческих тел правильной пирамидальной формы!

— Спаси и сохрани! — икая, перекрестился падре.

Он знал, что на самом деле это — стоящая за площадью для языческих игрищ мечеть Уицилопочтли и Тлалока. Просто ее ступени были закрыты от взгляда телами погибших защитников, и там, под ними камень, а не трупы, — уж он-то это знал!

Но глаза видели то, что они видели.

Падре Хуан Диас тоскливо поморщился: в один миг ему стало ясно, что этот народ никогда не откажется от своих богов добровольно. Этот народ до тех пор не будет с придыханием произносить слово «Рим», пока будет помнить, каким был его собственный центр мира — Мешико. И этот народ не будет слушать чужих миссионеров до тех пор, пока в его памяти звучат слова собственных священных писаний. А значит, остается только один метод исполнить заказ Ватикана.

Падре глотнул, сунул руку в карман и достал огниво. Потому что, лишь очистив листы памяти от языческих каракулей, можно вписать в нее новую прекрасную историю — историю человека цивилизованного.

Через несколько минут он уже выбирался из квадратной дыры, соединяющей дворцы, а через час, спотыкаясь, падая и чертыхаясь, брел по трупам, даже не оглядываясь на густой дым позади.

* * *

Едва столица пала, и барабаны-атабали умолкли, наступила такая тишина, что солдатам казалось, они оглохли. А потом небо стало стремительно затягиваться синими тяжелыми тучами, остро запахло грозой, и все словно сошли с ума.

Первыми это безумие окончившейся войны поразило тлашкальцев, и они, как очумелые, засновали по городу, вырезая каждого встречного. А когда горожане побежали, волна безумия настигла и кастильцев, ибо шла добыча сплошным потоком, как рыба на нерест.

Одни шли по дамбам, где их тут же подбирали капитаны. Другие пытались выбраться на пирогах, и этих захватывали экипажи бригантин. Третьи, посадив детей на шеи, брели через озеро вброд, в двух-трех, лишь им известных местах и оказывались в руках лишенных хорошего места, а потому снующих по берегу солдат-новичков. И всех женщин первым делом загибали и, суя пальцы между ног, без конца выковыривали кусочки спрятанного там нефрита и лишь изредка, если очень повезет, — золото. Тут же отсеивали непригодных по возрасту, а подходящим выжигали на щеке жирное клеймо и сгоняли в табун — у каждого хозяина свой.

Почти то же было и в лагере. Осознавший, что отсеянные за непригодностью к работе прелестные малыши никому не нужны, ошалевший Трухильо собрал целый гарем и, не стесняясь даже святых отцов, тут же дегустировал каждого, отбирая особо полюбившихся в отдельное ревмя ревущее стадо.

Неподалеку от него монах-францисканец вел дознание по делу крещеных, но затем предательски отложившихся от церкви вождей-еретиков, время от времени грозно покрикивая на ставящих длинную череду столбов и собирающих валежник рабочих.

Чуть дальше натасканными на человечину собаками травили трех пришедших к Малинче с предсказаниями жрецов. Еще чуть дальше, одной кучкой, стояли самые высокопоставленные люди отряда, а немного поодаль — королевский казначей Альдерете и черный от гари Кортес.

— Вы так и не ответили на мое предложение, — хрипло напомнил Кортес, — как насчет половины?

— Половины чего?

— Всего, что я имею. Я сказал ясно, — отрезал Кортес и кивнул в сторону бредущей по дамбе веренице беженцев. — Вот смотрите: каждый пятый раб мой, а здесь их уже тысяч сто…

— А золото?

Кортес наклонил голову.

— И золото. Все, что вы видели — только ваше и мое.

— А прииски?

Кортес на миг стиснул челюсти. Он еще не владел приисками, но казначей не собирался останавливаться и определенно пытался выжать все, что можно. И едва он все-таки нашелся, что ответить, как из бесконечно снующей перед глазами озабоченной добычей толпы вырвался новенький штурман, два матроса и еще кто-кто на веревке.

Кортес открыл рот и замер.

— Куа-Утемок?

— Это я его взял! Сам! — заголосил штурман. — Если вам сеньор Сандоваль будет говорить, что…

В глазах у Кортеса потемнело. Именно этот щенок за несколько месяцев отнял то, к чему идальго Эрнан Кортес, порой не осознавая этого, стремился всю свою жизнь — его прекрасный город в самом центре этого нового мира.

— Куа-Утемок…

Казначей забеспокоился.

— Это — их император? Тот самый, у которого золото?

— Да, — хрипло выдохнул Кортес и двинулся навстречу.

— Это я, Гарсия Ольгин, его… — продолжил, было, штурман… и осекся.

Вокруг уже стремительно собиралась вся элита Новой Кастилии: падре Хуан Диас, ватиканский гость, брат Педро Мелгарехо, Королевский казначей и Королевский нотариус…

— Куа-Утемок…

Он стоял перед Кортесом так, словно не был должен ровным счетом ничего. Немыслимо молодой, тощий и почти отрешенный. И глаз не опускал.

Элита загомонила.

— Надо бы допросить его… насчет золота…

— Кортес, потребуй у него…

Штурман забеспокоился еще сильнее.

— Это я его выловил… на пироге… — и уже в совершенном отчаянии: — я и бабу его привел!

Матросы вытащили в круг юную девочку лет шестнадцати, и элита охнула. Она была немыслимо хороша…

— Я их… обоих… — уже совсем тоскливо пробормотал штурман.

Кортеса тронули за плечо, и он обернулся. Это была Марина.

— Это последняя дочь Мотекусомы, — тихо произнесла переводчица.

Так оно и было. Все дочери Мотекусомы, кроме Пушинки, выложили своими телами дорогу через пролом в дамбе — для Альварадо.

— Возьми ее, и ты снова станешь Верховным вождем, — посоветовала знающая толк в таких делах Марина.

И это тоже было правдой. После ритуального изгнания Марины-Малиналли из рода испуганно прижавшаяся к мужу Пушинка — одна-единственная — имела право на титул Сиу-Коатль. И только ее мужа индейцы могли бы признать своим повелителем.

Кортес бросил затуманившийся взгляд на девчонку, затем на догорающий на горизонте город, и снова — на нее, и снова — на город. Тоненькая, с огромными испуганными глазами, она была почти так же хороша, как некогда стоявший посреди синего озера то ли серебряный, то ли хрустальный Мешико. И она тоже не желала принадлежать ему.

Он застонал, стиснул челюсти, рванул ее за руку в круг и швырнул животом на продавленный индейский барабан. Расстегнул ремень, сбросил амуницию, развязал тесемку на штанах и, придавив Пушинку к барабану, яростно навалился сверху.

Куа-Утемок рванулся вперед, но его тут же бросили на колени и, под командой пажа Ортегильи, удерживая со всех сторон, поставили напротив, — чтобы видел.

И тогда он закатил глаза вверх и закричал.

— Отец всего сущего! Убей меня! Прямо сейчас!

В грозовом темно-синем небе заворчал гром.

— Что он говорит? — заволновался ватиканец.

Падре Диас сосредоточился.

— Он просит у Бога смерти, — как мог, перевел он.

Кортес побагровел и задвигался чаще, а Ортегилья, чутко отслеживая ситуацию, грамотно не позволял мятежному Тлатоани уклониться.

— Спаси меня от муки быть живым! — прорыдал Куа-Утемок.

— Что он говорит? — шмыгнул носом ватиканец.

Падре Диас взволнованно кашлянул.

— Он просит Бога спасти его.

С темно-синего неба начали падать крупные редкие капли, и Кортес коротко крякнул, расслабленно выдохнул и начал медленно вставать на ноги.

— Берналь! — неторопливо завязывая тесьму и поглядывая на догорающий посреди озера город-мечту, подозвал он.

— Да, генерал-капитан.

— Отдай эту шлюху солдатам. Пусть потешатся. Если выживет, клеймо — и в стадо.

И тогда Куа-Утемок выдохнул последнее:

— Или отними у меня душу. Сделай меня таким же «теулес»[29], таким же мертвым, как они.

Падре Диас вздрогнул.

— Что он говорит? — забеспокоился ватиканец. — Ну, же! Что он сказал?!

Падре Диас судорожно дернул кадыком.

— Он просит сделать его таким же теотлем[30], таким же божественным, как мы.

вернуться

29

Теулес (науа teules) — мертвец.

вернуться

30

Теотль (науа teutl) — бог.