Акт второй

Сцена разделена на две части. Зрителю даётся понять: жилищные условия семьи улучшены. В одной комнате стоит шкап-купе с антресолью. В другой – телевизор «Рубин» и новый диван-книжка «Шатура».

В е д у щ и й. Брак длится уже двенадцать лет. Худо-бедно поднялись по социальной лестнице: О н – прапорщик ГИБДД (ГАИ), сладкое, по-прежнему не ест, хотя налево погуливает... О н а – продавец-кассир в универмаге. За весом тела не следит. Тем более, бросила курить после рождения второго ребёнка.

О н а (в телефон). Ещё раз завалится под утро, я Хачику дам. Вот ей богу! С к-е-ем? Ка-кая проблема... ой, не смеши! Людку-то? Видала... на скверу с бобиком: «Арнольд, Арнольдик...» Тьфу, курва!

В е д у щ и й (шёпотом из будки суфлёра). Зина, ближе к тексту...

О н а. Да пошёл ты... (продолжает с соседкой) Я и говорю – лярва. Вчера Вовка прибегает: мам, папка сказал в гараж, а сам... опять... Только мой пентюх и позарился: тощая, коза драная, б... ё...я.

В е д у щ и й (громким шёпотом из будки суфлёра). Зин, не выходи из роли.

О н (приятелю по телефону). Расползлась как колода... в декрете на моём горбу... губа не дура. Ну! Воспитывал! А толку? Синяк замажет и – снова с пузом... К Людке? А спиногрызы? Подрастут, блин, вообще – хана (глотает пиво). Алименты... Нет понятья (надевает фуражку, берёт жезл и направляется к двери).

З а н а в е с

Акт третий

В е д у щ и й (прохаживается у рампы и философически изрекает в зал). Стерпится – слюбится. Любовь – не морковь. Знал бы где – соломки подстелил... Послушай, Зин, сгоняла б лучше в магазин... (Останавливается в позе: эврика!) Жизнь прожить... не поле...

Наши герои ждут раненького внучка... В семье есть и другие перемены. О н получил в ДТП перелом нижних конечностей, развился диабет, потянуло на сладкое. Оформили инвалидность и уволили из органов... О н а завсекцией в «Пятёрочке», у Хачика. Крутится белкой – дети, внуки. Похорошела. Держит мазу.

О н. Права была мать, покойница (истово крестится, закатив глаза). Будешь от ей, говорила, всю жизнь терпеть... Не послушал, мудак. Вот и терпи... С толчка слезла, нет, руки помыть – на кухню... А вчера? Врача на мат послать! Это культурно? Мало я тебя... воспитывал, чучундра хренова!

О н а. А-а! Вот ты как запел... Не надоело мать вспоминать, нехристь? Некультурно тебе – так поди пробздись, погляди на себя, козёл. Я ему и сиделка, и лежалка-подмывалка, а он, блин... Это по-человечеству? Или как?

В е д у щ и й (из будки суфлёра). Па-а-прашу держаться текста, вашу мать!

З а н а в е с

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЁРТОЕ

Кухня после ремонта. За окном зимний вечер. О н и О н а за чаем.

В е д у щ и й (сидит в глубоком кресле, на голове – парик с обширной лысиной, что должно символизировать неумолимое течение времени). Девять лет спустя.

О н (позёвывая после сна). Ну и сел... в обратную сторону. Задремал... Позвонить бы: Зин, мол, перепутал, не туда. Хлоп-хлоп, мобилу забыл, мать честная... И ты не доглядела...

О н а (стоит перед ним фертом – руки в боки, улыбается незлобливо). Вали всё на Зинку... Она здоровая, всё снесёт.

О н. Да это я так... к слову. Подлей чайку, Зин.

О н а. А памперс надел? Помочь? А то задремаешь и опять... В поликлинику один чтоб ни-ни. Бери оладьи-то, горе моё. Да с медком...

В е д у щ и й (кряхтя, поднимается). Налей-ка и мне чашечку, Зин!

З а н а в е с

Февраль 2011 г.

В НЕТЯХ

Зияющий провал. Дыра небытия. Время, пространство – нераздельно. Мутнозелёная бездонная тьма то сгущается, то сходит на нет. Звон в ушах, сдавленное дыхание, будто ушёл под лёд, перестал быть. Или вот-вот перестанет. Исчезнет до конца.

Мощный в живых существах инстинкт самосохранения сокрушён, уничтожен.

Но свет острой полосой изредка ещё проникает, панцирь льда распадается, приоткрывая полынью пугающей реальности. Оборванные охвостья опасности ещё чуть шевелятся, истончённые ледяные кромки меркнущего сознания скалываются звенящими пластинками, рушатся в мелкое крошево, не позволяя ухватить – что это?.. я?.. где?..

Нет речки, нет зимы, только болезненный морок и жар. Исчезли позывные аварийной связи.

Завис. В нетях.

...Тесное пилотское кресло. Заход на глиссаду. Последний?

Как напуганные вороной цыплята разбегаются люди. Разинуты рты.

Голос в шлемофоне:

– Подъём, Толик.

Бешеная дрожь сотрясает фюзеляж. Рёв, скрежет, яростный визг тормозов... Рельсы?.. Склонённое лицо в коросте и ссадинах. Огонёк сигареты.

– Пошли, Толик.

С платформы мечутся в окна фонари. В тамбуре вонь, мат. Кто-то падает под ноги. Лужи. Заборы. Собаки. Яркий свет иллюминаторов – сухогруз?..

Дошли.

– Спи, керя...

Тот же голос... Керя...

По стеклам веранды размазан неровный серый свет. Капли стекают одна вдогон за другой. Прорехи в крыше. На рваных краях капли зависают и, отяжелев, шлёпаются на пол. Щербатые некрашеные доски в налипших пёстрых листиках. Стол под клеёнкой. Кучкой яблоки. Рядом бокастый графин с чем-то светло-желтым. Ближе к краю, с его стороны – стакан.

Он дотянулся, скрипнув раскладушкой, ухватил всей пятернёй, помог другой рукой. Донёс. Стукнув зубами о край, выпил, медленно цедя, и прерывисто выдохнул. Благодарно прикрыв глаза, отёр слезу.

Крыша... Одеяло... Графин на столе... Кто?.. Где он?..

Снова выступили слёзы. Он их не чувствовал, только глотка дёрнулась.

Шаги на крыльце.

Он натянул тяжёлое засаленное одеяло, замер.

Вошла женщина. Широкая, черноволосая, с проседью. Села рядом на скамейку.

– Ну, гость дарагой, с приехалом. – Голос низкий, тягучий. – Живой? Будем познакомиться. Я – Асия. Тебя ночу Лёшка привёл. Помнишь?

– Лёшка? – прохрипел он пересохшим ртом.

– Харахон Лёшка, мой сасед. Друг, сказал. Самолёт летали... Спомнил?

– Харахонов? Лёшка... – В голове вяло заплескалось: самолёт... электричка... сухогруз... Пили... Спали... Мужик называл его: Керя... Лёшка?.. Живой, значит?

– Сам ехал рейс. Береги, сказал, харош чалвек. Приеду, сказал, заберу... Если атдам, – она мягко, застенчиво улыбнулась. – Я берегу! Ноч, ден сматру – живой, да?

Помолчала, разглядывая.

– Умыват нада, кушат. Харош женшина нада... Жит нада! Смотри, гость дарагой... смотри, да? – поманила ускользающим взглядом, поднялась, повернулась и... неожиданно легко нагнувшись, одним движением закинула халат на голову.

Перед его глазами взошла полная, закрывающая всё, смуглая луна...

Он закашлялся, и прежде чем в бессилии закрыть глаза, увидел дикие кущи, жарко распахнутое, алчно подрагивающее лоно...

– Харашо? - Она налила из графина. – Пей, да? Всё прадёт – я гавару. – И прикрыв халатом толстые колени, снова уселась. – Хочш касачок? На, затянис. – Полные, оголённые по локоть, руки совершали плавные кругообразные движения. Как в восточном танце.

Закружились и поплыли прорехи в крыше. Он снова погрузился во тьму.

Серая тень кисеёй легла на её лицо, губы горестно поджались, обозначив в уголках рта резкие полоски: не помнит... не знает... Она задумалась, шепча что-то. Потом, смахнув с галош налипшие листочки, позвала, просто, по-домашнему:

– Ставай кушат, Толик-джан.

Но он уже не слышал.

...Серый день ушёл, оставив незаметные сумерки, превратился в чёрную бесконечную ночь, в густой мрак с резкими болезненными всполохами.

Вытряхнув из шкатулки разные женские разности, что копятся годами, не находя применения, больше так, для памяти, когда на душе плохо и хочется плакать, Асия перебирала немудрящие драгоценности: искала аметист. Помнит, брошь была, с крупным фиолетовым, и на браслетах зёрнышки розового, в два ряда. Был ещё перстень, от отца остался, да не сохранился: подарила любимому на счастье, на светлую трезвую жизнь. Не получилось...