Изменить стиль страницы

Про что он сказал? Может, про то, чтоб меня здесь оставить? Мне бы не было хуже.

А еще он сказал, что я запустила квартиру, что так грязно не было. Это неправда. Было так же. А сейчас он пошел покупать мне пальто: мы вчера у одной артистки мерили — она продает. Может, мне не ехать? Но он сказал: «Онка, у нас с тобой — всё». «Всё» — это по-русски значит ничего. Ну, пусть хоть пальто купит. Юргис никогда не сделает так. Только если женится. А вдруг он на мне женится?

* * *

День выдался темный. Ветер нес пыль и мусор. И всё в лицо, в лицо! А в небе шевелилась сырость. И вокзал был серый, и стояли они как на юру — кругом видны, продуваемы ветром. Хорошо еще, что пришел Алик. Он притащился с легким чемоданишком, был не к делу весел, а сам все заглядывал в глаза: пристроит ли его Она в родном своем городе куда-нибудь на квартиру; не сердится ли Юрий Матвеич Буров, что он едет с Оной; не мешает ли Виталию Николаичу и Юрию Матвеичу на этих проводах? Надо, надо развлечь, возместить убытки! И он старался.

— Ну что ж, друзья, вот и наша Она приобщилась… Возьмет людей за души. Такая роль — потрясение! — И хихикнул. — Как говорится, роль берет за душу, а актёр — за роль, ха-ха!

У Оны был такой уж не обогащенный вид — старенькое пальтецо, плохо отглаженные брючки, цветной платок, обтянувший узкую мордочку и подчеркнувший бледность и худобу. Она какое-то время побыла все же красивой, счастливой, принаряженной. Еще когда была «хлопушкой». Теперь ей вроде бы снова было все равно.

Юрий удивлялся прежде:

— Почему ей ничего не надо? Ведь я помню: купил новые ботинки, впервые — хорошие, так на них будто крылья выросли, прямо летал по Москве. А Онка…

Ее кожа была лиловатой от ветра, глаза совсем тусклы, будто это и не она на качелях, с сиянием вокруг головы…

— Она, знаешь, как здорово ты получилась на качелях! Мы с Юрием вчера…

— А?

Виталий обнял ее за плечи, отвел в сторону.

— Что случилось, Она? Я не могу помочь?

Покивала головой: нет, мол, нет. И улыбнулась жалко. Ах, какой бы Лида на ее месте выдала парад победы! Как ослепительна была бы ее улыбка (чем хуже ей, тем ослепительней!), как ярко блестели бы зубы, а голос отзванивал триумф. Неужели Юрке нужно такое? Сила, во что бы то ни стало, сила, даже вопреки здравому смыслу?

Он подумал об этом, потому что видел: Юрий раздражен. Не опечален, не смущен, а зол. Зато Алик…

— Виталий Николаич, Она, идите сюда, есть новая хохма!

— К дьяволу! — огрызнулся Буров.

— Нет, послушайте! Следователь спрашивает женщину:

«За что вы убили мужа?»

«Надоело, что он пускает дым колечками».

«Но так поступают многие курильщики».

«В том-то и дело, что он никогда не курил».

Алик засмеялся, взглядом приглашая к смеху остальных. Виталий улыбнулся. По щекам Оны поползли две здоровенные слезы: она ведь тоже никогда не курила, а дым колечками надоел. Так ведь?

— Ты сегодня прямо снайпер непопадания, — цыкнул на Алика Юрий.

Но тут, всем на радость, подошел поезд. Стали втаскивать Онины вещи (их оказалось много, насовсем, значит), спрашивать о чем-то проводницу, помогать Оне разместиться. Потом постояли молча. Тяжело молчали.

— Присядем на дорожку, — сказал Юрий. Сели, потеснив соседей по купе.

— Ну, будь, Она, — резко, без наигрыша, сказал Юрий, обнял и поцеловал в щеку. Потом еще раз поцеловал, подержал в ладонях ее маленькую мокрую мордочку. — Не скучай там. Будет роль — вызову.

— Да, да, — покивала она.

Виталий тоже подошел. Но Она как-то его не увидела, даже механическая память изменила: потянуться к нему и подставить щеку.

С Аликом и вовсе забыли проститься.

Вышли из вагона. Поезд пошел, пошел, унося в одном из своих окон грустное, тихое, удивительно милое лицо.

Виталий первый протянул руку.

— До свидания, Юра. — Голос прозвучал холодно.

— Не злись, — наклонился к нему Юрий. Глаза его были красными. Вернее всего — от ветра. — Не злись. Надо выбирать. Я же говорил — не умею делить пирог.

— Да что она с тебя спрашивала?

— О, ты не говори. Ей всё надо было отдать, потому что — болото. Ничего своего нет. Только всасывание.

— Не очень понял.

— И еще, может, такое: для меня, Талька, что на полотна мои переходило — конец! Пропадало. Ничто, брат, не выдерживает пристальности.

— Ты в уме, Юрка? Это же — Она. Не оса, не кусок сосны.

— Знаю! — перебил он и провел ладонью по сморщившемуся лицу. И не досада была, а боль, может быть, вина. — Запутался я. Ни так не могу, ни эдак. А уж через силу, через раздражение — кому такое нужно?

— Ну что ж, до свидания, Юра.

— До завтра.

* * *

Теперь с маленького экрана в монтажной Она смотрелась с болью и нежностью, как прошлое, которое еще рядом, а уже не дотянешься.

Они оба долго и по-особенному отбирали куски. И Юрий тоже. В нем тоже болело, это было видно. Он, впрочем, и не таил.

— Вот здесь она работает как надо! — говорил Юрий тихо. — Видишь, взгляд диковатый, а притяжной, верно?

— Это ее взгляд. Не Аленкин.

— Наплевать. Они одинаковые.

Алена вышла из избы еще грустная: такой разговор со стариком! Старик — не отец. А рядом спит мать. Которая прятала ее в сене, уже в бреду кричала о ней санитарам и потом искала свою дочку по свету. Выучила чужой язык, шла от деревни в деревне по едва заметному следочку.

…Алена подходит к окошку, заглядывает в него. Мать не спит. В полутьме лихорадочно светятся ее глаза. Глядит в потолок, думает, вспоминает. Тоже второй раз теряет дочку. Тоже. А тот, кто ей не отец (Аленка заглянула и в его окошко), согнувшись над лавкой, чинит ей туфлю. В дорогу? Или по привычке? Нет, по любви!

Но вот Аленку окликают, и она бежит к подругам. И оттаивает, вздыхает свободно. Забылась понемногу. Подпевает, как умеет. А сама все глядит на тот дом, где сливовый сад, откуда — вот он! — появляется учитель. И сразу рывок камеры, выхватывается его лицо — нервное, ждущее. Он тоже не зная знает, что здесь она, Алена. И тут взгляд ее диковатый. Увидела его, и — всё. Пропала. И уж куда ни сворачивает «улица» — так в тех местах гулянки зовут, — всюду он в поле зрения. Ее. Вот он с девушками здоровается, вот закурил, перевел глаза на Алену. И тоже замер. Подошел к ней. И сразу темнота. Кусок темноты, в которой что-то клубится, шевелится, то вдруг вспышка, то опять темь и сквозь нее — нежный, как стебель травы, звук. Валторна. А потом в луче, похожем на лунный, шевелятся облака, гнутся ветки (вернее — тени ветвей), а одинокий звук крепнет, поддержанный другими. Сложная оркестровка: так они разговаривают. Потому что ведь не важно, какие пустые слова они друг другу говорят. А музыка в них, в самих.

И вот они вышли в поле. Светло — север, ночи белые. Идут. Нет, он идет, а она кружит возле него, поет, как тогда, на качелях: только ему такое! Он протягивает к ней руки — она отбегает. Он за ней. И вот поймал, схватил, целует, шепчет что-то, гнет. Грубо. Может, для кого в самый раз, а ей не вынести. Вырывается, руки разметала, кричит гортанно… И вдруг — небо. И внизу смятая рожь, где они были, колосья, сломанные стебли… Потом — то же, но мельче, издалека… широкий обзор — поле, лес по краям, а земля далеко уже…

И на стежке — маленькая фигурка. Это он, учитель. Тянет руки вверх, в руках у него косынка. Следим направление его рук и взгляда.

Вверху, в просторном белом небе, — птица.

* * *

Художественный совет (э, да что там «совет» — люди: режиссеры, редакторы, члены коллегии — все из плоти, духа, рвения осуществить право на труд, осторожности, доброжелательности и недоброжелательности, дипломатичности, прямоты и кривоты, желания понравиться, взять реванш, умения восхититься, умерить свой пыл, резать правду-матку, и т. д. — еще на страницу пли даже больше, потому что людских помыслов так много — не напасешься бумаги), так вот: худсовет просмотрел фильм и молчал. Выло в фильме нечто не дававшее прямого ответа, ускользавшее от ясных ходов. И это тревожило. Они понимали. И многие оценили. Но кто-то (и вовсе не «кто-то», а Некто Уважаемый, авторитетный) должен был начать. А он не начинал. Может, не пришел, может, нежился в постели или проводил отпуск на берегу теплого моря; а то еще зубрил историю кино во ВГИКе (имеется в виду, что он был еще студентом) или играл в песочек на детской площадке; а возможно, укрыв пледом старческие ноги с подагрическими шишками, рассказывал внуку (правнуку) содержание одного из первых в мире фильмов — «Ограбление поезда» — фильма-дедушки (прадедушки) современных детективов.