— Не врет, — говорит Кейс. — Думает так. Обо всем.
— А те, кто не по заказу? — это уже не о Максиме. Это о тех, кто вписался в схему.
— Здесь все — заказ. Один большой заказ, от Совета. На то, что вы видели, королева. Я не очень-то счастлив нашими критериями, из-за них мне приходится творить чудеса и превращать кучеров и лакеев обратно в крыс… потому что с крысами работать можно, а вот из лакея получится разве что особо обученный лакей. Но Совет сказал, и мы делали.
— Точнее… Комитет безопасности? — голос женщины.
Если бы этот вопрос задавала Кейс, она бы щурилась как перед выстрелом. Камера не щурится, она просто автоматически корректирует кадр, когда инспектор приподнимается, на локте, наверное.
Человек-механизм радуется. Не напоказ, внутри себя. И говорит правду:
— Именно. Еще точнее, заместитель председателя.
Так, отсюда можно вернуться. Вот так звучит, вот так пахнет его правда. Полынь, да не сладкий эстрагон, а горькое былье, чернобыльник. Серые от пыли придорожные сорняки.
Вот входит Моран, быстро и от бешенства неровно, вот он оглядывается слепыми глазами, путаясь в бликах и кровавой пелене, вот он находит осквернителей — и механизм уже позади, за женщиной. Мгновенно, моментально; а Моран идет вперед, и идет, и не сразу поднимает руку с оружием, и не сразу палец сгибается наполовину, до первого щелчка. Дыры, дыры, дыры — в каждую пройдет слон, влезет рота автоматчиков.
И вот теперь механизм лжет. Лжет все время. Телом, голосом, его мало, его плохо видно, но он лжет. Ненавидит — да. Но отдельно. Желает смерти — да. Но отдельно. Контролирует ситуацию. Отдельно. Симпатизирует женщине и готов прикрыть ее, если нужно — и собой… но тоже отдельно. А между всеми этими секциями — пробелы и зазоры. Нет связей, они не видны. А те, что можно бы простроить — это муляжи, имитации, ловушки для аналитика. Правда, нарезанная ломтиками.
— Ты прав. Ты прав, а Анольери нет. Тут все нарочно.
— Да, — говорит Максим. — Ну сволочь… я, я сначала подумал, что это такой кривой экспромт! А я ведь его знаю. Господи, храни Антонио и все субличности его! Нет, ну я просто обязан показать Анольери. Честь мундира. Он мне Черную Смерть в пример ставит, а? Мне? Я ему разжую, я ему на блюдечко.
Так супруг выражается только наедине с ней, и только если 90 % процессора заняты другими вещами. Концентрированные смыслы тезисов. Вполне достаточно и удобно в рабочем режиме.
Земля уходит из-под ног, просто проседает и сворачивается там, внизу, как фарш в гигантской мясорубке, спиралями.
У этой постановки господина Шварца должен быть зритель с билетом в нужный ряд, который может оценить всю красоту замысла и наградить автора аплодисментами. Например, мистер Грин. Или Максим. Или оба. Или Господь?
Мясорубка.
— Ты никуда не полезешь.
— Ты думаешь?
Это не возражение, это запрос. Информации недостаточно и нужно еще. Тут не страшно, тут есть. Такое плотное, что можно зайти с изнанки, посмотреть, как устроено.
— Большинство — не увидит настоящих ошибок. Меньшинство увидит ошибки и объяснит их спешкой, непрофессионализмом. Личными чувствами. Кто увидит план? Кто увидит его… быстро? Что сделает, когда увидит? Что там — на том конце вопроса?
— Снизошел. Признал. Комплимент… — теплое, уравновешивающее прикосновение. Заворачивает в себя, словно в кокон. — Почему ты его боишься?
— Он внутри… железный. Механический. Рычаги, шестеренки. Немного масла. Запах горячий. И удовольствие, что все правильно крутится — и наконец-то не вхолостую.
Он не сумасшедший — и это очень плохо.
— Я это вижу, значит, у меня нет выбора. Грина мы уже задолбали…
— У тебя есть выбор. Ты можешь подождать. Я хочу поговорить с инспектором. Я хочу поговорить со студентами. А ты хочешь поговорить с этим, как его… имя я правильно не выговорю, Левинсоном. Пусть твой Шварц думает о нас плохо. Мы слепы и глухи. Мы вообще всю ночь занимались любовью и нам было не до него.
— Самое лучшее алиби, — отзывается муж, — это правда.
Она говорит «Спасибо», не выпуская руки, и улыбается уже не наружу, а внутрь, в сон — и кому-то туда же, перед веками, негромко говорит: «Я глупая женщина, я поверю — а вот Джон?», и сразу, мгновенно, спит. И все так же переплетены пальцы, и узкая ладонь полностью помещается в его ладони, сложенной лодочкой.
Нужно осторожно отнять руку, встать и идти, оставив укрытую пледом, уютно спящую женщину за спиной. Сейчас. Через пять минут. Ничего не изменится за эти пять минут: то, что обрушилось, уже обрушилось, а завалы разбирают постепенно, медленно, плавно. Уж точно не трясущимися от страха руками.
Так что можно еще немного посидеть, посмотреть на очень красивую женщину, которая, конечно же, ничему не поверила. Но она еще и добра. Любопытна, но добра. Она не стала спрашивать у Шварца, зачем он опять лгал и зачем он ударил меня при свидетеле, так сказать, методом исключения: если не Моран и не Саша, значит, это был ты… она не стала спрашивать у меня. Она просто предупредила. Подарила несколько часов, как бы случайно, как бы от усталости. Боже, какой все-таки дурак этот Шварц.
Еще — она не спросила Шварца, почему он так откровенно подставлял ее под бой. «Никто бы ей не дал выстрелить, конечно» — и ложь, и чушь. Никто не собирался мешать Cаше, а Морану тем более. Студентов этих надо будет вывернуть наизнанку, конечно. Анаит притворилась, что все проглотила — и слишком успешно, обманула даже его. Шварц мог и поверить. Нет, едва ли мог. Удовлетворился иллюзией взаимного согласия. Отдал ценного заложника и совершенно недвусмысленно заявил: «Не лезь дальше». Направо пойдешь — коня потеряешь.
Потеряю… Левинсон посмотрел на часы — и осторожно-осторожно вытащил руку. Женщина не проснулась. За что спасибо той мине — он научился действовать и двигаться по-настоящему медленно. Правильно медленно. До того — не получалось.
За несколько часов тоже можно много успеть, если не торопиться. Если заварить крепкого чаю, подышать паром — пока тебе кажется, что ты все еще сидишь там, с ней. Принять душ. Надеть корсет… такой день, что без этого никак. И к тому времени, когда пальцы, не глядя, набирают узор по клавишам комма, все слова, все последовательности, все планы уже образовали кристаллическую решетку — чтобы в ближайшие несколько дней небо не упало ни по какой причине. Во всяком случае, на этот клочок земли.
— Иван Петрович, — говорит Левинсон, — у меня для вас дурные новости. С сегодняшнего дня вы — представитель преподавательского состава в студенческом совете.
— О Господи! — восклицает Смирнов. — Да вы с ума сошли. Как я могу представлять вас, господа офицеры? Это абсурдно.
Это факт. Но со вчерашнего вечера обстоятельства изволили несколько перемениться.
— Господа офицеры вышли в тираж. Первый проректор — в морге. Второй проректор — в больнице под успокаивающим. Заместители… — тут объяснять не нужно, и Моран, и Саша на своей территории соперников не терпели. Их замы — не преемники, а секретари с пышным титулом. — Дежурным на этот месяц был Шварц. Из Ангуса Ли представитель и посредник никакой. Он сам это знает и откажется.
— А вы?
На все люди готовы…
— А я еще не знаю, удастся ли мне договориться с Антикризисным комитетом. Если не удастся, вряд ли я смогу отстаивать интересы филиала. А вот у вас, Иван Петрович, в тылу ничего такого нет.
— Дьердь, ну кого сейчас может волновать та старая история? А я ведь не политик. Я не смогу.
Та старая история. Для Смирнова это «та старая история». Интересно, а в прессе об этом ничего не было? Книги не выходили? А то, может быть, я пропустил…
— Иван Петрович, та старая история — до сих пор прекрасный повод. Срока давности у таких дел нет. А политик из вас не хуже нашего.
— Я понятия не имею, что нужно делать. Я вообще ничего не понимаю в ваших играх с Советом и прессой. Не хотелось бы предполагать, что вы из меня хотите сделать козла отпущения, но, простите, Дьердь, трудно подумать что-то иное! — Ну вот, как всегда. Истерика гражданская профессорская. — Почему по итогам ваших ночных командных игр я должен разгребать то, в чем я не могу концов найти?!