Изменить стиль страницы

— То ли мы с вами еще увидим, товарищи! — долетает до нее. — Самое главное дело мы сделали — царя убрали. Он всему был причиной: монопольку прикрыл? — прикрыл, войну придумал? — придумал. Ну как ему, сопливому, воевать? — Нет, сунулся. Поделом и получил — от немца по шее влетело, да и свои под задницу коленкой наподдали: «На!» А теперь, глядишь, дело-то на лад и пойдет. Казенки всюду опять откроются. Пей, гуляй, это ж понимать надо, товарищи!..

И Вера неожиданно слышит в этом голосе что-то знакомое; приглядывается — и с ужасом узнает в ораторе дядюшку Мамонова, вечного корнета-кавалериста. Не может быть! Нет, он. Нашел товарищей, нечего сказать! Над кем он издевается? Над собой? Над ними?

Приехав в Торжок, она рассказывает об этой встрече тете Кате. Та смеется.

— Как ты можешь смеяться, что тут смешного? Это же позор, гадость…

— Да что ты, вовсе он этого не думает. Просто ты же не знаешь Мамончика…

— А если не думает, так это же еще хуже. Что он к ним подлаживается? Зачем его понесло на этот стол?

Как тетке объяснить ей, что, видимо, дядюшка рад, что нашел в революции что-то занятное и для себя: возможность поговорить с этой разношерстной аудиторией, овладеть ей, вызывая по своему желанию ее хохот и ее гнев. Как же было ему от этого отказаться?..

Но для сестры отношение к Мамонову определилось навсегда. Осталось оно таким и когда, спустя года три-четыре, она рассказывала мне про этот случай.

Наконец настал день нашего отъезда: 25 декабря старого стиля. Рождество Христово наступило. Вера была у ранней обедни. Зашла проститься Фекла, принесла кусок мяса. Аксинья уже попрощалась накануне. Она напекла для нас лепешек и пирожков с капустой. Всего два дня назад они с братом проводили на поезд Ваню. Более четырех месяцев скрывали они его у себя и привыкли к нему, как к родному…

И тут, как столько раз после в жизни, стало даже немножко грустно. Грустно покидать всех этих людей, столько для нас делавших бескорыстно и легко, ни на что не рассчитывая взамен. Грустно оставлять столько маленьких достижений: и эти проконопаченные углы, и кое-как обжитую хату с ее времянкой, и эту дрянную маленькую лампу, появление которой стало для нас таким радостным, и многое другое.

После чаю едем с Верой на станцию. Аксюша пока остается, переедет в деревню к своей сестре. Когда немного осмотримся, Вера за ней приедет. Ждем поезда. Он приходит с опозданием, которое в то время признавалось не имеющим значения — часа четыре. С трудом втискиваемся на площадку все же пассажирского, а не товарного вагона. Едем в темноте, плотно прижатые к двери. Первая большая станция — Тверь. Здесь, под напором желающих ехать, дверь распахивается, идет посадка. Наши вещи ненадолго исчезают из поля… (о зрении, впрочем, не может быть и речи: тьма кругом кромешная) из поля ощупывания, впрочем, на какие-нибудь две-полторы минуты. Затем мы их обнаруживаем и вцепляемся в ручку Вериного саквояжа и сумку с дорожными продуктами. Но, увы, саквояж уже раскрыт; Аксиньины пирожки и бутылка с холодным чаем исчезли. Самое обидное, что пропал Верин небольшой бювар, и в нем лучшие фотографии отца и матери. В Лихославле удачно пересаживаемся на вяземский поезд и в двенадцатом часу ночи прибываем в Торжок. Извозчики просят невероятно дорого. Нам они не по средствам, идем пешком — Паша, Вера и я. Скоро остается позади вокзальная сутолока, и нас поглощают темные и безлюдные улицы. Дорога кажется очень долгой. Из мрака возникают и остаются позади силуэты церквей. Снег поскрипывает. Я очень устал (как жаль, что извозчики оказались такими дорогими). Снова на фоне звездного неба контуры колоколен, становится чуть светлее. Выходим на набережную. Звякает большое железное кольцо ворот добротного двухэтажного дома старой купеческой постройки. Из дощатого проезда входим направо, в темный закоулок, стучим; вверху появляется горящая свеча у кого-то в руках. Мы топчемся перед стеклянной дверью, за ней лестница на второй этаж. Дверь заперта изнутри. Вот ее открыли. Открывает учительница детей — Ольга Михайловна. Все уже спят. Нам разогревают остатки обеда — вкусный мясной суп. При свете маленькой лампы в комнате вижу стол, кресла и стулья, большой мягкий диван, в простенках между окнами — высокие трюмо, на этажерке книги… Ольга Михайловна приносит чистые простыни, пахнущие свежестью. В комнате тепло. Ниоткуда не дует. И даже в диване клопов нет, в чем мне скоро предстояло убедиться. Ложусь и почти тотчас же засыпаю. Гостеприимный диван, как старый добрый друг, ласково вбирает меня в себя, кажется, смыкается надо мной, завертывает меня бережно в сон. И мне вовсе не хочется сопротивляться этому завертыванию. Напротив. Кругом все тихо. Все ушли. Сплю.

Глава II

По комнате, поскрипывая старинной мебелью и паркетом пола, мягко движется солнечное зимнее утро. За окном виден высокий противоположный берег Тверцы. Над невысокими белыми крепостными стенами поднимаются живописные здания мужского Борисоглебского монастыря: стройная колокольня с часами, красная сторожевая башня, летний собор (творение дальнего родственника, архитектора Львова[96]) с его колоннами и возносящимся Спасителем между ними. Он хорошо виден отсюда, в Его развевающейся синей одежде, окруженный сиянием. А левее — самая старинная одноглавая церквушка брусничного цвета с соседней лиловой башенкой. Ниже стены, на пологом откосе холма, лепятся отдельные домики с палисадничками, а еще ниже, совсем под окном, — река. На льду разбежались в разные стороны кое-где скрещивающиеся тропинки. Под солнцем сверкает и искрится снег. Над крестами куполов вьются стаи крикливых галок. И поверх всего плывет, ширится бархатный густой звон мерных ударов большого пятисотпудового монастырского колокола. Все это — будто чудесный подарок, раз и навсегда вставленный в раму окна. А внутреннее чувство напоминает, что для меня уже стала невозможной радость по случаю каких-либо подарков. Единственная мыслимая радость — их возвращение — неосуществима. И сознание этого, присутствующее постоянно, обливает все внутри такой едкой горечью, которая сообщает и отныне всегда будет сообщать свой неизбежный привкус всему — всему окружающему, где бы я ни был.

И все же: как он похож на мою открытку, этот монастырь! Эту открытку мне прислала мама еще в первый год войны. «Твоя мама сейчас в этом городе», — писала она о себе в третьем лице четкими печатными буквами, чтобы я легче мог их прочесть. Она тоже ходила этими набережными, под этими окнами, слушала ритмические расплывы колокольного звона в небе, а потом возвращалась отсюда к нам, туда, где все ее ждали… А теперь в этом городе оказался я, а ее нет здесь, нет там — нигде… Или, все-таки, где-то? Нет, если бы где-то, она не могла бы так взять и нас бросить, совсем, и он тоже… Мы так привыкли всегда знать, где они, когда вернутся, и им-то ведь тоже мы были нужны; было необходимо знать, где мы сейчас, в эту самую минуту, не плохо ли нам, не нужны ли ласка, помощь, совет, а то и строгий окрик, словом, они всегда знали, что…

А теперь? Может быть, все это какая-то глупая ошибка? Сон? Болезнь? Моя фантазия? Быть может, это только со мной одним что-то произошло? Случилось? Надо сесть на поезд, пройти… да даже и идти не надо. Наверное, наши лошади уже высланы и ждут на станции. И опять будет поле, березы по краю дороги, скотный двор и потом липовая аллея… Папа торопливо выйдет из кабинета: «Нечего сказать, хороши! И ты, Вера, тоже, как ты могла только?..» Хочется ущипнуть себя, нет, этого мало, удариться обо что-нибудь головой посильнее, и все опять встанет на место… Не встанет!..

А колокол все бьет, мерный, торжественный. Одеваясь, выхожу в маленький, нагретый солнцем коридорчик. На окне цветы в горшках, напротив — дверь к тете Кате и Паше. С другой стороны входит учительница, Ольга Михайловна. Она — из Прибалтики, кажется, из Литвы, и фамилия у нее пресмешная: Ло-бя-кас… Лобякас в черном платье с ослепительно белым подкрахмаленным передником.

вернуться

96

Архитектор Львов — Николай Александрович Львов (1751–1803), архитектор-изобретатель, а также художник, музыкант и поэт, член Российской Академии Наук (с 1783 г.). (коммент. сост.).