Изменить стиль страницы

И часто с тех пор, сидя на своем обычном наблюдательном посту — стенке сарая, я видел, как голубые волны всколосившейся ржи расступаются и на скрытой ими узенькой тропочке (двоим не разминуться) показывается Аксинья. То напечет она на сметане домашних лепешек, то захватит каких-нибудь овощей с огорода, нальет молока в свою большую бутыль и, таща на палочке свои мужские штиблеты с ушками, чтобы надеть их лишь перед входом в деревню, идет себе, босая, к нам…

— Эта знает то, что ей знать нужно твердо, — говаривал отец, — такую не собьешь — ни при каких обстоятельствах не растеряется, цену себе знает и от своего не отступится…

Ему нравилась ее простая и крепкая, быть может, скорее библейская, чем евангельская, мораль. Мысль о том, чтобы платить добром за зло, вряд ли могла возникнуть в ее голове. Но уже за добро она платила щедро и от всей души, сторицей. Были привлекательны и ее твердые установки, раз навсегда определенные и мудрые той силой инстинктивного понимания и целесообразного выбора, которые приобретаются трудом и из труда вырастают. Этот целостный мир, с его нехитрой, но законченной гармонией, при каждой новой беседе внушал к себе все большее уважение и располагал в свою пользу все больше…

— На-ка! Вить барин с мужиком, чай, всегда договорятся. Один язык-то Бог дал, — говорила она, — у одного свой антирес, у другого свой, дак это што? Это вить и все так… А энти што задумали, и концов, стало, не найтить, разговору много, а хлеб от разговору не родится, он от работы родится, а до работы ноне чтой-то мало охочих. У нас вот тоже Федя-племянник с фронту вернулся: я теперь, говорит, бальшавик. Ну што — твое дело. Тебе жить, ты и смотри. А он посля родителей маленьким сиротой остался, мы его и выходили. Вот неделю пожил и говорит: давайте, говорит, делиться, я жениться хочу и чтобы хозяйство свое… Ну, поговорили с им — твоя воля, хотишь, так выделяйся. Бери себе новую избу, достраивай, коли что — поможем, телушку дадим, курей, не обидим; по справедливости выделили — не чужой ведь. И сам признал, что всем доволен. Гарасим ему и крышу покрыл. Однако, видим, избаловался наш Федя, неохота ему работать. Все не по нем. Приходит намедни: тетя Аксинья, я, вроде, ошибся, давайте опять вместе жить, чтобы все обчее… Ну я ему и сказала: тебя рази кто гнал? А уж теперь не взыщи, как захотел, так и сделал. У тебя своя жись, новая: жена, глядишь, и дети пойдут. Когда что надо — не откажем, а вместе нам одним хозяйством уж не жить. Одни ссоры пойдут, ни нам, ни тебе спокою не будет… Говорю, а сама ночью реву ревом — жалко мне его; вижу, что толку у них не будет, а помочь нечем. Ему и Гарасим говорит: ты, мол, все легкой жизни ищешь, а она, легкая-то, у мужика за спиной висит, в своем горбу, другой нам не приготовлено. А как ты хочешь: то за одно, то за другое хвататься? У тебя жись труднее нашей пойдет, да и толку с ней, с такой жизни…

…Нет, спасибочки, напилася. Итти пора, там у меня дома сестра Аришка больная лежит, Пашка, поди, с ног сбилась, а Гарасим на станцию, на извоз поехал, а я тут, вот, болтаю. — И она решительно перевертывала чашку вверх дном и клала на нее сверху обгрызанный со всех сторон кусочек сахару: «Спасибо, мол, на угощеньи, так сыты, что всего не поели, на столе осталось!»

…………………………………………………………………

Кончался июнь. Над готовыми к жатве полями бродили летние грозовые тучи. Временами они проливались сильными ливнями, после которых все кругом цвело и зеленело еще обильнее и ярче. В хорошие дни мы совершали далекие прогулки по окрестностям деревни, любуясь просторами сельского приволья. Местность вокруг была живописная. С незаметных подъемов, приводивших нас на холмистые вершины, открывался широкий обзор — верст на пятнадцать кругом. Даже группа деревьев марусинского сада и цепочка липовой аллеи отчетливо виднелись, казалось, совсем близко, а иногда, в ясные дни, взрослые уверяли, что едва видимая на горизонте купа голубовато-сизых возвышений, поднимающихся над лесом, — не что иное, как Новинки… Это давало чудесное ощущение какой-то надмирной вершины, откуда все видно. У реки, в песчаных обрывах, чернели круглые норки береговых ласточек, в бочагах, под корягами, изредка плескалась крупная рыба, и у брода, позвякивая колокольчиками, полдневало деревенское стадо. Коровы, стоя по брюхо в воде, лениво сгоняли слепней, помахивая хвостами; по тропинкам к ним спешили хозяйки с подойниками. В небе неторопливо кружили, высматривая добычу, ястребы…

Возвращаясь, мы часто заходили под окна к теткам. Они обжились и радушно зазывали нас к себе. К вечеру мы возвращались обедать домой. Навстречу нам ехали мужики в только что наделенные луга. Начиналась пора сенокоса. Другие шли с жердями, чтобы домеривать в лугах делянки. Третьи — уже с семьями и пожитками — снаряжались в дальние поля, укладывая в сено запасы хлеба, творога, яиц и лепешек; на телегах, запряженных косматыми низкорослыми лошаденками, находилось место даже для самоваров и чашек. У домов хозяйки скликали кур; стаи грачей перелетали с березы на березу, кошки припадали на заборах, высматривая воробьев или облизываясь на скворцов, равнодушно поплевывавших в них шелухой каких-то семечек…

В этой деревне, где мы вначале были совершенно никому не известными, нас уже узнали многие. Когда отец после обеда выходил на крыльцо, с книгой усаживаясь в свой плетеный стул, к нему со всех концов, точно притянутые магнитом, слетались ребятишки. Сперва, дичась, они молча рассматривали его, потом самые бойкие вступали в разговор, спрашивая, как называется его книга и есть ли в ней картинки, и скоро ему становилось не до чтения. В разговоре с ними он увлекался и забывал обо всем. Так многому можно было их научить, чего они не знали, так много они усвоили не до конца и нетвердо, что скоро всякий лед был сломан, и эти ежедневные разговоры стали потребностью и для него, и для них… Он охотно делился с ними всем, что знал, рассказывая о движении светил и суворовских походах, о войне 1812 года и о том, как живут пчелы и муравьи. Рассказывал увлекательно и интересно. Нередко можно было видеть, как два запыхавшихся мальчугана, спотыкаясь, тянут за руки к нашему крыльцу совсем еще маленькую сестренку, крича: «Иди, иди скорей, а не то ужинать уйдет!» Они уже хорошо знали, какие часы могут быть им уделены, и торопились воспользоваться этими часами, заранее собираясь у крыльца и ожидая его появления…

А между тем, условия жизни становились все труднее. Нередко Ваня, сидя в уголке, задумчиво молол на кофейной мельнице какие-то рогатые зеленые семечки вроде диких бобов, чтобы попытаться испечь из этих семечек что-нибудь вроде лепешки. Пробные лепешки не получались. Вокруг рассказывали страшные истории, и эти истории не были слухами… Случаи убийств на дорогах вокруг деревни становились все чаще. Убивали из-за какой-нибудь ерунды, краюхи хлеба, ботинок… Дорога из деревни в приходскую церковь делала большой круг, который издавна все срезали, проходя лесной тропинкой. Недавно, заинтересовавшись дурным и сильным запахом, исходившим из кустов, рядом с этой тропинкой обнаружили полуразложившийся труп. В нем опознали молоденького солдата из соседней деревни. Простуженный на фронте и заболевший туберкулезом, он был демобилизован и возвращался домой. Не дойдя каких-нибудь двух верст до родной деревни, он стал жертвой бандитов. Эти последние орудовали целой шайкой. Неделю спустя в том же лесу пропал крестьянин с лошадью. Отправившись на розыски, обнаружили в кустах два трупа сразу (второй так и не опознали)… Свидетельства очевидцев, которым после столкновения с бандитами удалось убежать, передавались из уст в уста, и лес, начинавшийся сразу же возле деревни, стали обходить все. Общее обнищание становилось все сильнее. На железных дорогах заградительные отряды обирали мешочников, отбирая у них продукты. Но мешочников становилось все больше. В их число постепенно втягивались и некоторые наши соседи победнее. Бобылка Прасковья, которая жила рядом и чей сын Мишутка вечно сидел на самой дороге под нашими окнами в коротенькой, выше пупка, рубашонке, горланя: «Вставай, поднимайся, рабочий народ», — и посыпая из обеих горстей белобрысую головенку дорожной пылью, тоже собралась в дорогу. Перепоручив сына соседям, она взвалила на плечи мешок картофеля и, тяжело дыша, побрела к станции… Спустя три дня Прасковья вернулась без картофеля, с пустыми руками. Она благополучно добралась до Москвы и обменяла картошку на муку, чай, сахар и ботинки для сына. На обратном пути все это у нее отобрали. Приходилось голодать дальше…