Изменить стиль страницы

Чем дальше шло дело к поправке, тем я становился капризнее. Мне было стыдно, но я не мог отказывать себе больше в единственной злобной радости отшвырнуть какую-нибудь раздражавшую меня и не повиновавшуюся мне вещь: подушку, которая плохо укладывалась под головой, тарелку супа, оказавшегося чересчур горячим или невкусным, книгу. А после плакать бессильными слезами от нестерпимой и глубокой обиды на этот заговор вещей. Сестра прекрасно понимала мое состояние. Она кротко заменяла мне фарфоровые тарелки металлическими, эмалированными, догадываясь даже о том, в чем сам я никогда бы не сознался: что виноват не суп, а то, что она его поставила и сама отошла, вместо того чтобы покормить меня с ложечки, как бывало все эти два месяца, и значит, нарушаются те правила взаимоприсмотра, которые были такими спасительными для нас обоих все это долгое и мучительное время. И как только она меня предоставляла себе, я снова швырял в свое удовольствие эти эмалированные тарелки, хотя это и было не так эффектно. Впрочем, мое раздраженное отчаяние никогда не было направлено прямо на нее. С ней я всегда был ласков и нежен, часто, заливаясь слезами, просил у нее прощения, утверждая, что оба мы с ней никак не виноваты, если вещи вокруг все такие мерзкие и только и делают, что ждут случая чем-нибудь досадить. Мое несносное умоисступление почти радовало ее, потому что утверждало мое выздоровление, которое упрочивалось с каждым днем…

Наконец я стал с ее помощью надевать валенки, вставать, а после, держась за стулья, совершать первые прогулки по комнате. Подсохли мои самые упорные и мучительные язвы. Я начал понемногу сам умываться, читать, и она вздохнула свободнее. Первый большой выход на улицу привел нас в монастырь, где Вера служила благодарственный молебен. Путь туда и обратно был для меня очень мучителен. На холоде сине-багровые пятна, покрывавшие кожу, расцветали еще ярче, и перспектива встреч со знакомыми ужасала меня до глубины души. Это не было кокетством, но кому же приятно видеть, как даже незнакомые встречные шарахаются, провожают нас взглядом и, сокрушенно качая головами, судачат о загубленной доле? А мой вид вызывал у новоторжских кумушек только такую реакцию.

Все на свете проходит. Тускнели на моем лице и эти злополучные пятна. Одновременно приходила привычка не обращать внимания на всплески рук и лицемерно соболезнующие расспросы. Перед Верой снова раскрылись двери родственников и знакомых, и она, вначале все же немного задетая их трусливым отчуждением, восстановила старые знакомства. Вокруг — в солнечных лучах, птичьем щебете и журчанье мутных ручейков, сбежавших со всех холмов и берегов в реку, праздновала свой приход весна. С неба лились мерные и торжественные великопостные звоны. Жизнь продолжалась…

Глава IX

Медленный летний день клонится к вечеру. Более пологими стали солнечные лучи. Пролетая между монастырскими башнями, бьют они с того берега прямо в глубину комнаты, где, лежа животом на диване и отбиваясь задранными ногами от мух, я читаю книгу. За открытым окном неподвижно висят на ветвях серые, отяжелевшие от пыли листья сирени. Шум и оживление на реке, с шлепаньем рук и ног по воде, булькающими воплями мальчишек «Тану!» и захлебывающимся клекотом, немного утихли. Зато стало слышнее многое другое. На соседнем дворе тетя Катя скликает своих цыплят. Издалека, с футбольного поля, доносятся звуки духового оркестра, а может быть, это из городского сада?

Я бабочку видел… с разбитым крылом,
Бедняжка держалась…

Нелепые слова всплывают и присоединяются к музыке (значит, с футбольного). Во время матчей всегда играется эта «березка»: та-там… та-там… та-ри-та-та-там… Мотаю головой, чтобы отогнать привязчивый ритм, а через другое окно (во двор) слышатся гулкие удары друг о друга тяжелых булыжников, бросаемых в общую кучу. Во дворе трудится Аксюша. Ее крестьянская душа долго томилась, глядя на унылую поверхность замощенного булыжником двора, на котором между камнями едва пробивались тонкие бровки чахлых травинок, и наконец она решила добраться до настоящей земли и вскопать свой огород. Надо было слышать, с какой истовой интонацией говорится (не говорится — произносится) это «свой огород». И, сказав, она умолкает, только утвердительно кивает сама себе, и непреклонность кивка сочетается с молчаливой укоризной двух глаз, встречающихся с моими. Нет того, чтобы помочь!.. Она права: нет. Я — лентяй и лодырь. Это признано всеми, и в первую очередь мною самим. Это звание, трудное и налагающее свои оковы, свои обязательства, я несу уже давно. Впрочем, вечно числиться лодырем вовсе не так легко, как обычно думают. Порой довольно тоскливо целыми днями, а то и неделями, ничего не делать, ни в чем не принимать участия… А попробуй прими… Сначала никто не поверит, а потом, если поверят, чего доброго, обрадуются. И тогда уже захотят сразу отыграться за все прошлое. И захочешь снова вернуться в лодыри, да куда там? Поздно… Нет, лучше и не пытаться. И вот Аксюша ежедневно целыми часами выворачивает одна эти камни… тяжелые… совсем одна. Белый шелковый платочек «кибиточкой» то и дело съезжает на крутой упрямый лоб, усеянный мелкими каплями пота.

А в углу, возле забора, на уже вскопанных и засаженных грядках, поднялась веселая огородная растительность: вытянулись вверх красноватые черенки свекольной ботвы, налились соком бледно-зеленые огурчики; выбросил темно-зеленые копья лук, редис и морковь, укроп и репка — все выросло. Целое богатство по нынешним временам… Супы… салаты. Земля, освободившись от каменной одежды, словно радуется возможности дышать и жить снова. А уж как радуется сама Аксюша, глядя на созданное ею, более чем скромное, изобилие. Порой, разогнув с трудом натруженную спину, останавливается она передохнуть и смотрит из-под руки на монастырскую колокольню, с ее черным часовым циферблатом и силуэтом большого колокола в легкой арке на фоне неба. Ее хорошо видно даже отсюда, со двора; она поднимается поверх закрытых ворот, ведущих на набережную.

Перед моими глазами раскрыта книга. В ней собраны и переплетены вместе выпуски сногсшибательных похождений: «Лорд Листер — гроза полиции». Это одна из «пинкертоновских» серий. Голова великосветского бандита в черной полумаске, подпертая крахмальным воротничком, венчает яркую обложку каждого выпуска. Шерлок Холмс… Нат Пинкертон… Ник Картер… — все это уже было. Была даже «Собака „Треф“» — совсем уже безграмотная отечественная стряпня с какими-то мистическими гипнотизерами, преследующими сказочную красавицу Ольгу. То и дело они настигают эту Ольгу и усыпляют ее. Но по их следам, из выпуска в выпуск, мыкается, виляя хвостом, совершенно для них безвредная сыскная собака. Ажиотаж, царивший среди мальчиков, выменивавших друг у друга такие выпуски, отдавая два прочтенных за один нечитаный, каким-то краем задел и меня. Однако очень скоро мой интерес к ним значительно притупился, а этот, найденный на чердаке, лорд Листер, в котором штук двадцать таких выпусков было переплетено в одну книгу, решительно переполнил чашу. С одной стороны, тут действовало однообразие — фантазия авторов этой чепухи исчерпывалась довольно быстро: ситуации начинали повторяться, поэтому все оказывалось уже наперед известным и более не возбуждало любопытства. С другой, действовало и разочарование коллекционера. Так, когда-то, еще совсем маленьким, я нашел в земле маленький осколок стекла. Он сперва показался мне драгоценнее всего, что удавалось найти до тех пор: обычное стекло, долго валявшееся на солнце и в земле, отливало, как мыльный пузырь, всеми цветами радуги. В нем одном — маленьком осколке с неровными краями — было сосредоточено такое богатство красочных переливов, что он, было, показался мне подлинным сокровищем. Меня очень огорчало равнодушие Веры и других взрослых к моей находке. Но главное разочарование, оказывается, было впереди, когда спустя несколько дней я нашел позади старой оранжереи целый ящик стекольного боя, да такой, что мне и поднять-то его было не под силу. И все эти стекла на солнце переливались такими же радужными переливами, не превосходя, но и не уступая друг другу… А рядом с ящиком, на земле, валялись еще сотни таких осколков. Ни собрать все их и унести, ни отобрать самые лучшие не было возможности, да и стремление к этому гасло с каждой минутой. Я внезапно почувствовал себя обокраденным. Эта нерадостная находка обесценивала мою драгоценность, приносившую мне столько радости, и сразу низводила ее до положения обычного мусора. Я так растерялся, что даже не плакал, в полной задумчивости перебирая стекла; выбрал несколько штук, а потом с горечью выбросил их на обратном пути к дому — ничто утраченное не возвращалось! Это маленькое приключение так и осталось только моим: я не стал никому о нем рассказывать.