Изменить стиль страницы

— Правда?

— Да ты посмотри скорей, она только недавно ушла, может быть, догонишь…

Нет, уже не видно… На том берегу, позади монастыря, опускается солнце. Свежеет. По реке плывут длинные плоты, вода негромко бурлит и пузырится у набухших бревен. На заднем плоту горит маленький костер на листе кровельного железа; огонь то приподнимается, чтобы лизнуть подвешенный над ним закопченный котелок, то мечется где-то внизу. Рядом, на веревке, сушится белье. В ясном вечернем воздухе отчетливо слышно, как переговариваются плотовщики, перебрасывая с плота на плот короткие фразы. Баба в холщовой, высоко подоткнутой юбке, с загорелыми икрами, зовет кого-то к огню — хлебать уху. Чужая жизнь, уносимая темной водой Тверцы, медленно проплывает мимо. А своя? Своей нет.

Перспектива предложенной поездки к Корьюсам меня очень занимает. Я уже несколько раз встречал у тети Кати грузного, медлительного и вежливого латыша. Он когда-то служил управляющим в имении Загряжских, а сейчас жил на собственном хуторе, верстах в двадцати от города. Несколько раз видел я и старшую из его дочерей — хорошенькую девятнадцатилетнюю Тамару. Видел и не успел еще в нее влюбиться лишь потому, что она была чересчур заметно старше меня, да, к тому же, в ту пору я был уже влюблен по меньшей мере в троих. Но если бы не эти два препятствия, Тамара несомненно заслуживала всяческой взволнованности чувств. Подвижная, подчинявшая всех обаянию своего веселого заразительного смеха, при котором на нежно-розовых, чуть пушистых щеках ее возникали прелестные голубоватые ямочки, она изъяснялась неистощимым запасом высокопарных фраз, вычитанных из каких-то, по-видимому, довольно посредственных романов, но эти фразы сыпались из нее так весело, шутливо, так почти всегда уместно, что никого не раздражали.

Я еще не знал, что эта Тамара — уже просватанная невеста одного из новоторжских племянников тети Кати — красивого и добродушного Саши Балавенского, который, смешно оттопыривая свои полные розовые губы, произносил «тютя Кутя». Он служил в городской пожарной команде, поскольку найти что-нибудь лучше не удавалось, и, пользуясь взаимностью со стороны Тамары, ждал только какого-то устройства личной жизни, чтобы сыграть свадьбу. Не зная всего этого, я тем более, конечно, не задавался вопросом, какого устройства мог ожидать в те годы юноша, будучи сыном крупного помещика и офицера, а затем — городского судьи, сыном, которому уже не удалось окончить Кадетский корпус и перед которым революция наглухо закрыла все пути к получению высшего образования. Более того, мог ли я или кто-нибудь другой предполагать, что этому краснощекому широкоплечему молодому человеку, такому цветущему с виду, оставалось меньше трех лет жизни, что уже скоро они встретятся с Тамарой в последний раз, встретятся в церкви, но не как счастливые жених и невеста, а когда она, измученная бессонными ночами у его постели, едва видя его сквозь слезы, отдаст ему прощальный поцелуй под простые и трогательные слова панихиды. Наследственный туберкулез забирал таким образом не первую и не последнюю жертву в многочисленном семействе Балавенских. А Тамара немногим пережила своего жениха… Заразилась ли она, самоотверженно ухаживая за ним во время его болезни, или перенесенное горе и наступившая вскоре для ее семьи и отца трудная жизнь сделали свое, я уже не знал.

Но что бы там ни было впереди, на другой день мы с тетей Катей уже покачивались на мягких подушках рессорной коляски за спиной Юрия Ивановича, неторопливо помахивающего кнутиком над спинами резвой пары лохмоногих караковых лошадок. Дробно простучали они по мосту и дальше, на той стороне Тверцы, мимо часовни, где тогда еще теплились разноцветные лампады, оставили позади старинные торговые ряды, как и весь Торжок построенные в ампирном стиле. Дальше, то спускаясь с холмов, то взбираясь по широким мощеным въездам с заросшими травой откосами на небольшие высотки, с которых каждый раз по-новому открывались нам многочисленные городские храмы, быстро продвигались к выезду из города. Остался позади массивный городской собор, повернулся к нам боком монастырь, и за городским валом открылись в низинке большие синие с золотыми звездами купола церкви Михаила Архангела; замелькали густые сады, перебросившие на улицу ветви тенистых лип и кленов, где в глубине виднелись ряды яблонь, усыпанных тяжеловесными плодами всех сортов. Потом шум города стих позади, и за коляской закрутилась белая пыль песчаной дороги.

Последний раз, прощаясь с нами, повернулись вдали купы деревьев, белые монастырские стены и отливающий золотом в сизом от жары небе высокий шпиль колокольни с едва видным вдали крестом. Крошечный паровоз запыхтел вдали, таща зеленые вагоны и по большой петле огибая город на пути к вокзалу. Потом по обочинам замелькал запыленный орешник, дохнуло лесной свежестью, зачирикали птицы; раскачиваясь на ели, хлопотливо застрекотала сорока, вдали прокуковала раз, другой и захлебнулась кукушка. Лошади, бодро крутя хвостами, не сбавляли рыси. Раз или два Юрий Иванович, не говоря ни слова, останавливал их, чтобы подтянуть подпругу или принести в ведре воды и напоить, когда по бревенчатому мостику мы пересекали какую-то узенькую речушку.

Уже совсем вечерело и солнце пламенным шаром клонилось вдали к закату, когда лошади вынесли коляску на широкую зеленую поляну, с обеих сторон окаймленную сосновым бором. Смолистый воздух заструился навстречу, какая-то крупная серая птица снялась и перелетела дорогу, изредка совершенно бесшумно взмахивая крыльями, — должно быть, сова. Не доезжая конца поляны, лошади свернули в сторону, потом еще, и подвезли нас к небольшому бревенчатому дому, стоявшему над обрывом. С этого обрыва срывалась вниз узкая крутая тропинка и, юрко огибая обнажившиеся корни огромных сосен, терялась в отвесных стенках из камней, обросших мхом, чтобы снова появиться значительно ниже и тотчас исчезнуть уже окончательно в густом белом тумане, из которого доносился неумолчный рев воды на невидимой плотине. Это уже была не Тверца; мне предстояло впервые познакомиться с ее притоком — Осугой, о которой не раз приходилось слышать разговоры раньше.

Перед домом пыхтел набитый доверху сосновыми шишками пузатый самовар, посвечивавший снизу огненными окошечками, фукая искрами в траву. Нас встретила жена хозяина, еще более грузная, еще более медлительная, чем он сам. Она так долго собиралась с духом, прежде чем произнести хоть слово, что мы имели достаточно времени, чтобы вообще усомниться в ее гостеприимстве. Однако, улыбнувшись и заговорив наконец, она рассеяла все сомнения. Улыбка ее красила и придавала ей открытое, доброе выражение. Скоро мы уже усаживались за стол вокруг самовара, применяясь к неторопливым речам хозяев.

На улице послышался конский топот и веселый женский смех. Кто-то что-то сказал по-латышски.

— Ты лжешь, безумная. На моей памяти еще не было случая, чтобы ты когда-нибудь повесила уздечку на место! — Переходя на русский, раскрасневшаяся от быстрой езды Тамара появилась, уже играя на новую аудиторию. Из-за плеча ее смотрело миловидное лицо ее младшей сестры — Али, а позади, освещенный последними лучами заката, вывалив в сторону большой розовый язык, стоял, терпеливо дожидаясь возможности протиснуться в комнату, огромный сенбернар.

Комната сразу оживилась, как это бывает всегда при появлении веселой и здоровой молодежи. Еще не кончился ужин, как я уже освоился и почувствовал себя как дома в этой семье. В те годы слово «латыш» звучало вполне одиозно. Не было ни одного имения, где не сидел бы охраняющий его мрачный латыш — доверенный новой власти. Латыши и латышки были повсюду частыми участниками обысков и реквизиций. Мало этого, маленькая Латвия, как все говорили, сумела занять самое видное место в Чрезвычайной Комиссии, где исполнителями приговоров, а также часовыми, несшими службу охраны, как правило, были латыши и китайцы. Семья Корьюсов впервые открывала мне возможность существования иных латышей; правда, на памяти у нас с сестрой были еще папа и дочка Крюгеры, поселенные в самом начале революции в Новинках. Они вели себя по отношению к нам настолько прилично, что вскоре были заменены другим латышом, но их желание совместить несовместимое только извиняло их профессию, а семья Юрия Ивановича была совершенно иной по всему духу и направлению. С двумя сестрами Корьюс у нас сразу установились простые и хорошие отношения, которые сами собой избавляли меня от стремления казаться старше, чем я был. Все здесь для меня было необычно и ново, но во всем была какая-то открытость, располагавшая к безграничному доверию. Мне нравилась и красная вечерняя заря, просвечивавшая сквозь ветви сосен, как на иллюстрациях Билибина к русским сказкам, и сенбернар Лорд, через какие-нибудь десять минут положивший мне на плечи обе передние лапы, заставив этим договором о дружбе прижаться спиной к стене, чтобы не упасть под его тяжестью; нравился и неумолчный шум плотины, под который так хорошо засыпалось на душистом свежем сене, набросанном под крышей на чердаке.