— А кто ж ее знает? Кто говорит, в поликлинику везти, кто — к вам, уж вы, поди, знаете.
Тут, вспомнив, наконец, о нас, Мамонова быстро сует нам лекарство и энергично, почти грубо, выталкивает одного за другим за дверь, рекомендуя уйти скорее и не задерживаться:
— Оспа же у нее, натуральная оспа!
Холода становятся с каждым днем все злее. Паша только и успевает подносить дрова из курятника, но в доме, благодаря усиленной топке печей, тепло. Уж недалеко и Рождество. Но спустя несколько дней после урока и посещения аптеки я заболеваю. К вечеру начинает подниматься температура, сначала немного, потом выше, выше, вот уже за сорок, сорок один с десятыми. И десятые все еще прибавляются. Однако, хотя мне и очень плохо, сознания я не теряю. Вера очень встревожена — мне не совсем ясно, почему. Уж сколько раз при каждом гриппе у меня бывала такая же высокая температура, ну, может быть, немножко ниже. Спрашиваю на всякий случай:
— Вера, а при какой температуре люди помирают?
— Ну что ты какие глупости спрашиваешь. Вот примешь аспирин, и скоро сойдет на нет твоя температура, доктор придет — еще лекарство пропишет…
— Ну а все-таки, у покойников, у них какая температура?
Сестра нехотя говорит, что у покойников вообще никакой температуры не бывает. Это меня успокаивает. Значит, пока еще все почти благополучно. Всего только очередная болезнь. Ем с аппетитом — только давай. Настойчиво прошу добавки макарон или рису, поджаренных с мясным фаршем. Где она достает такие вещи — не знаю, хотя и догадываюсь: в соседней комнате часто с ней шушукаются спекулянтки. Что-то наскоро продается или меняется на продукты: брошь, теплый пуховый платок, одеяло… Большая комната, где я лежу, хорошо нагревается с лестницы двумя голландскими печами. В простенках между окнами два высоких трюмо отражают стол, кресла, пейзажи Клевера[102] в тяжелых золотых рамах на стене, меня в моей постели. Вся обстановка, конечно, принадлежит не нам, а тете Кате, но Вера с детства ее помнит. Она — из московской квартиры деда, так что и не чужая… Через основательно промороженные окна ничего не видно; извне проникает только густой звон монастырских колоколов, которым уже менее отчетливо вторит слитый благовест всех сорока новоторжских церквей. Зато удары большого колокола приходят ко мне вместе с первыми проблесками рассвета, повторяются в серой сумеречной мгле и, наконец, возвестив об окончании всенощной, смолкают до утра, и тогда все погружается в тишину, в забытье; я остаюсь наедине со своей болезнью, но с ней мне настолько трудно, что я все чаще призываю сестру, и мы оба не спим до утра. Прошли первые дни болезни, когда в моем полусне я находил даже какое-то смутное удовольствие, в теплой норе слушая, как ветер бьется в окна и шуршит, бросая в них пригоршни мелкой снежной крупы. Главное же было в том, что сестра от меня не отходила и отдавала мне все свое внимание. Никакие знакомые, ни даже тетя Катя, с ее длинными «родословными» разговорами, не отнимают больше у меня ни часа ее времени. Читать мне нельзя, и поэтому мы разговариваем с ней часто и помногу, и днем, и ночами, совсем как в раннем-раннем детстве.
В положенное время я покрываюсь сыпью. Только теперь понемногу становится ясно: я заразился, и у меня натуральная оспа. Сыпью у меня покрывается все тело: лицо, ноги, руки украшены красными пупырышками, которые затем начинают понемногу и все сильнее гноиться. Их нет только на груди и на спине, но там с небольшим опозданием появляется что-то другое: мелкий-мелкий ярко-розовый налет, как паутиной, покрывает всю кожу. Но тут уже ни у кого не хватает сообразительности объяснить это явление, и лишь много позже в нем, наконец, разгадывают скарлатину.
Пришел доктор, сказал: «Да, натуральная оспа, надо немедленно в больницу!» А грудь ему даже и не показывали, тем более в то время там еще только начиналось что-то неясное. Его приговор прозвучал бы мне очень страшным, если бы не Вера. «Никаких больниц», — решительно заявила она и доктору, и тете Кате. И тогда, благо это было возможно, а все дети Загряжские с матерью уже перебрались в деревню, мы наглухо отделились: одну дверь почти совсем закрыли (ту, которая вела к тетке), другую — на кухню — оставили, но Вера только проходила через нее и все время оставалась со мной. Изредка, ненадолго, она уходила в церковь, и тогда я оставался совсем один и с нетерпением, а случалось, и со слезами ожидал ее возвращения. Раз или два приоткрывалась за все это время запертая дверь, и меня навещала тетя Катя. Навещала не дальше порога, на котором стояла и говорила с Верой, немного со мной и, сокрушенно покачивая головой, исчезала. Она вовсе не была трусихой, даже наоборот, но… оспа это оспа, а тем более риск заразить Лешу, который пока благополучно миновал эту возможность; так рисковать, по ее мнению, было бы просто глупо. Все остальные знакомые так напуганы, что и к дому-то близко не подходят. Как-то раз пришла Таня Татаринова. Она долго кричала под окном на улице, вызывая Веру, а мы даже не слышали через двойные, хорошо проконопаченные рамы. Через Веру она передала для меня какой-то кулечек с печеньем, но даже и к тете Кате зайти побоялась.
Шли дни за днями. Недели за неделями. Мне не становилось лучше. Сыпь сливалась в натянутые и временами лопающиеся гнойные пузыри. Вокруг появился приторный и отвратительный запах разложения. Температура все еще держалась высокая. Хотелось чесаться. Вера днем уговаривала меня собрать все свое благоразумие и воздерживаться от этого искушения, а на ночь бинтовала мне руки, чтобы я во сне не тревожил своих подсыхающих язв. Скарлатина развивалась своим чередом, но больших страданий не причиняла — оспа, разыгравшаяся вовсю, обессилила ее.
В один из таких дней из Петербурга, откуда уже давно не было писем, пришло известие, что Ваня и Леша арестованы. А несколько дней спустя прикатила из Москвы мадемуазель Мари. Надев белый халат, она тотчас же предстала передо мной; широким жестом всплеснула руками при виде моей испакощенной болезнью физиономии, посидела, поговорила, осторожно и беззвучно поплакала в соседней комнате, о чем я мог только догадываться по ее покрасневшим глазам, и в тот же день умчалась обратно в Москву, в который раз узнавать, хлопотать, добиваться, и в который раз понапрасну. Она по-прежнему жила у нашей тетки Марии Федоровны Семевской, семья которой с наступлением НЭПа находилась на подъеме, так как отчим моего троюродного брата — Николая Анатольевича Семевского, известный профессор технологии пищевых продуктов А. Шустов активно участвовал в начавшемся восстановлении крахмально-паточных заводов. Поэтому Мадемуазель привезла в изобилии белые, как она называла, «кренделюшки» собственного печения, паточные конфеты, которые были для Торжка чем-то совершенно невиданным, и большие куски глюкозы, которая больше походила на парафин, употребляемый для натирки паркетов, но была сладкой и с успехом заменяла отсутствующий сахар…
Температура моя то падала, то снова подскакивала. Я лежал уже почти месяц, а болезнь все еще не поворачивала на поправку. Кризис? Их, кажется, уже было несколько; я от них все больше слабел, но они не приносили ни надежд, ни облегчения. Аппетит уже слабел, силы таяли…
— Вера! А что такое черная оспа, это и есть то, что у меня, или еще хуже? — спрашивал я. На круглом ломберном столике, за ширмой, горела маленькая керосиновая лампа. На окнах сверкали сумеречные синие кристаллы. Огромная тень сестры качнулась на стене и потолке, накрывая меня в моей постели…
— Черная? Ну, просто оспа, раньше так говорили. Отчего ты спрашиваешь?
— Да вот, говорили: дедушка умер от черной оспы, я и думаю: такой, как у меня, или другой?
— Да нет же, такой, как тогда, теперь не бывает, спи и не думай, пожалуйста, глупостей, — успокаивала меня сестра. — Скоро ты уже будешь здоров, только не расцарапывай, не то шрамы так навсегда и останутся. Вот это уж будет совсем некрасиво.
Она улыбалась, склонялась надо мной, искала места, чтобы приласкать меня, хоть одним пальцем погладить лоб, голову — такого места не находила. Я осторожно брал ее руку и касался вздутыми и растрескавшимися губами. Но мог ли я догадываться, чего ей стоили эти улыбки, шутки; только много позже она рассказала, что, едва выходила от меня в другую комнату, сознание своей полной беспомощности охватывало ее, слезы бежали сплошным потоком; она пыталась смыть их в тазу с холодной водой, обливая лицо, но этот соленый источник безграничного отчаяния долго не иссякал. А я уже звал ее к себе хриплым полушепотом и метался, сдирая повязки, иногда едва понимая, где я и что со мной происходит, чувствуя только одно: что ее нет рядом и что я совсем один…
102
Клевер Юлий Юльевич (1850–1924) — русский живописец-пейзажист, по исполнению близкий к салонной манере; часто воспроизводил эффекты вечернего освещения. (коммент. сост.).