— Ну вот, еще только четыре Евангелия прошло. Значит, если минут через сорок дойдем, к пятому уже не успеем, а к шестому — как раз; не так уже плохо — больше половины службы простоим, — сказала тетя Катя.
А лед все идет. День серый, сумрачный, на реке дует резкий ветер. Я уже после узнал, что именно в такие дни обычно и начинается ледоход. Все плывет и плывет нескончаемое поле. На набережные высыпало много людей: здесь и мальчишки, и девчонки, и взрослые. Стоят — смотрят. Вот показалась плывущая на льдине кудлатая рыженькая собачонка. Она вовсе не растеряна, что ее куда-то уносит все дальше, и деловито бежит к нашему берегу. Или уж очень важные собачьи дела у нее на этом берегу, или просто она глупая. Ей что-то кричат, советуют, ее участь тревожит всех. Вот она подбежала, отпрянула от крошащейся кромки льдов, почуяла опасность. И вдруг по реке пробежал толчок: все словно откинулось назад и остановилось. Три отчаянных прыжка, и мокрая собака на берегу. А там все опять зашевелилось, заскрипело и двинулось, как будто только для нее и произошла остановка. Опять пошли мимо кривые, утоптанные тропинки, отмеченные еловыми ветвями полыньи и проруби. И снова берег разражается криками: на льдине приплясывает подвыпивший мужичок в дубленом красном полушубке. Он чувствует себя героем дня, ухарски подскакивает, бьет в ладоши рукавицами, что-то выкрикивает зрителям. Он один на этой огромной белой сцене, для которой задником служит целая гора, увенчанная монастырем в оправе белых стен. Но он уже все сделал, этот бедный солист; все ждут от него чего-то, а ему решительно не идет ничто в голову. Он — в фокусе грандиозной композиции, чувствует это и счастлив. Но в ладоши он уже бил, приплясывал, выкрикивал «Эх!» и «Ух!» Больше сказать ему нечего, и беспощадный ледоход уносит его вниз. «Сойдет!» — говорит кто-то. «А не сойдет — снимут», — отвечает ему другой голос на берегу. Пронесло. И опять собачка. Эта визжит и жалуется. Такая может и в самом деле погибнуть…
К вечеру ледяное поле начинает раскалываться — где-то впереди затор. Иногда все приостанавливается. А утром по реке уже плывут только флотилии небольших льдин, которым свободно и привольно плыть. «Неужели все кончилось?» — снова спрашиваешь, и опять успокаивают: «Да нет же, еще с Осуги лед не проходил, она всегда позже, вот пройдет, тогда уж…» И он появляется только на третий день; почему-то все узнают его, точно знакомого, этот лед с Осуги. Он снова ненадолго занимает всю реку — грязноватый сверху, словно припудренный земляной пылью в его дальнем пути.
Очистилась река. Зазеленели склоны многочисленных холмов и холмиков города. Пошел второй год нашей жизни в Торжке. С наступлением лета я стал широко пользоваться возможностью частого купания, которую открывало существование реки под самыми окнами. С особенным удовольствием я купался с того времени, когда ко мне вдруг сама собой стала приходить способность сперва сносно держаться на воде, а затем и плыть, не делая при этом слишком частых и излишних движений, плыть все увереннее и дальше.
Но тут-то меня, оказывается, и подстерегала неожиданная неприятность: за моими не слишком быстрыми успехами в области плавания постоянно наблюдал чей-то отнюдь не доброжелательный взор. Он принадлежал большому белоснежному гусю, который издавна чувствовал себя подлинным хозяином всего нашего участка берега. Оставив мирно пастись жен и наложниц своего гарема, он почти ежедневно пускался в медленный обход, один, и, встречаясь со мной, с шипением изгибал свою струящуюся шею, недвусмысленно угрожая ущипнуть меня за ногу. Обычно я отскакивал в сторону и тем самым как бы молча признавал его превосходство, не подозревая о том, что в темных тайниках гусиной души утверждалась прочная уверенность в моем ничтожестве и своем птичьем героизме. Поэтому, когда я раз или два не уступил ему дороги, а, напротив, замахнулся на него и показал ему, что готов схватить его за шею и отшвырнуть куда подальше, он сперва удивился, а потом меня возненавидел.
И вот подошел час, когда я всего во второй или третий раз собрался переплыть реку туда и обратно. Первая половина прошла как обычно, и лишь с того берега я вдруг заметил своего неприятеля. Он находился на нашем берегу и, деловито ковыляя, направлялся к воде. К тому времени мы настолько хорошо знали друг друга, что могли взаимно читать мысли каждого, и, по правде говоря, его мысли в эту минуту мне не совсем понравились. Теперь он уже находился на воде и плыл, исподтишка присматриваясь и наблюдая за мною. А возвращаться-то было надо. И хотя перспектива встречи «на плаву» имела мало аналогий с исторической встречей двух императоров в Тильзите, я пустился в обратный путь.
Скоро я достиг места достаточно глубокого, где уже не мог встать на ноги. А тем временем худшие мои опасения, по мере приближения к середине реки, начали подтверждаться: гусь, то и дело меняя галсы, в ускоренном темпе пошел на сближение. Он явно стремился к встрече, и именно на той глубине, которая обещала ему значительное превосходство.
Решительный и ослепительно-белый, он был великолепен. Правда и то, что эти минуты, наверное, принадлежали к лучшим в его жизни. Но мне было некогда любоваться им. Я изо всех сил торопился миновать глубокое место. Последней жалкой попыткой, предпринятой мною, было повернуться к нему ногами и бить ими по воде. В ответ на это он приподнялся над поверхностью реки, издал громкий атакующий клич, эдакое гусиное «ура!», и, едва касаясь крылами воды, полетел на меня, не скрывая более своих злобных намерений.
Несколькими мгновениями позже он оказался у меня на голове. Клюв его (к моему счастью, тупой и лопаткообразный) стал долбить мой затылок, яростно, но вовсе не больно. При этом, стараясь увеличить свой естественный вес и заставить меня скрыться под водой, он еще и подпрыгивал, хлопая крыльями у меня на голове. Сопротивление было явно бесполезно, и я стал понемногу опускаться, скрываясь под водой, но не забывая завести руку назад и вверх, чтобы сбросить с головы разъяренную птицу.
Когда мне удалось, оттолкнувшись ногами от речного дна, скинуть своего врага и вынырнуть снова, я увидел его уже в нескольких шагах: он уплывал не оглядываясь, уплывал победителем и громко вскрикивал, очевидно, приглашая всех желающих — птиц и людей — быть свидетелями его победы. Тут я смог, наконец, встать на ноги и перевести дух.
Очевидцев этого инцидента было, оказывается, немало. Некоторые из них потом говорили, что уже были готовы броситься мне на помощь, но все закончилось слишком быстро.
С этого дня мое отношение к противнику резко изменилось. Он сумел внушить мне нечто вроде уважения. Птица, которую все считали глупой, показала на деле, чего она стоит. Поистине надо было обладать талантом стратега, чтобы так выбрать момент, правильно рассчитать и осуществить нападение, застав противника врасплох в самое неудобное для него время, и использовать его полную растерянность для закрепления победы. Надо было заранее обдумать, наперед предвидеть, и гусь оказался на это способен. И надо было видеть, как впоследствии он посматривал на меня издали, стоило мне очутиться в поле его зрения. Сколько превосходства и законной гордости мерцало в его темных глазах, сквозило в горбоносом профиле, напоминавшем профиль герцога Урбинского на портрете Пьеро делла Франческа, в презрительно закинутой голове, опертой на вертикально поставленную в таких случаях жилистую шею. И… следует ли говорить до конца? Ведь тут мне уже никто не поверит: поглядывая на меня, он всякий раз улыбался самодовольной и жестокой улыбкой. Если бы меня спросили, как он мог это делать, я не сумел бы сказать, потому что не понимал этого и сам.
Или мне это казалось? Может быть, на самом деле он и не запомнил меня и не вспоминал о нашем поединке? Ну, если так, то, значит, мне показалось и все остальное. Не было ни хлопанья белоснежных крыльев, ни торжествующего крика, и никто не долбил мне голову клювом в экстазе яростного волнения, не больно, но настолько реально, что я уже никогда не мог позабыть об этом и при всех последующих попытках тонуть вспоминал «своего» гуся и выпутывался самостоятельно и столь же благополучно.