Настасья замолчала. Ее быстрые пальцы шевелили ткань, поворачивали то так, то этак, иголка тыкалась в крошечные дырочки меж толстыми нитками, что она такое шила из ряднины — Данила не понимал, а спрашивать не стал. Опять, поди, скомороший приклад…
— После обеда ложись да вздремни хорошенько, — вдруг сказала Настасья. — Вечером со мной пойдешь, коли желаешь, а нет — я Лучку или Нестерку возьму.
Данила понял, что предстоит бессонная ночь.
Казалось бы, произнесла она это спокойно, даже равнодушно, а все в душе колыхнулось, словно бы проснувшаяся душа, как птаха, с перепугу забила крылами.
То есть, подумал Данила, она хочет взять с собой кого-то одного. Дело, значит, такого рода, что придется стоять где-то с ней вдвоем — скорее всего, у клюкинского двора. И высматривать, и выслушивать… Да не все ли равно, где! Ночью — с ней вдвоем, весенней ночью, когда все вокруг цветет и поют соловьи!
Нет, ее равнодушие было мнимым. Просто ей не хотелось явно показывать, что не с Лучкой или с Нестеркой, а как раз с Данилой желает она оказаться наедине вешней ночью. И, стало быть, будет очень трудная для Данилы беседа, потому что он не знает, как же разговаривать с девкой, у которой то соленая шутка на языке, то вовсе что-то непонятное.
А еще поручение дьяка Башмакова!
Вспомнив о нем, Данила вдруг покраснел.
— Ты что это, куманек? — спросила Настасья. — Здоров ли?
А вот теперь в голоске ласковом было беспокойство, зато в глазах — смех. Поняла, раскусила, будет дразнить, как котенка веревочкой!
Данила засопел, злясь на себя, как будто раздвоился — умный и взрослый Данила, которого уже наряжают выполнять поручения Приказа тайных дел наравне с такими орлами, как Богдаш и Семейка, готов был удавить мальчишку-Данилку, жалкого и беспомощного перед языкастой девкой.
— Здоров, кумушка, — буркнул он. — Чего уж там, пойду с тобой, не привыкать. Только ты уж боле мужиков кистенем не глуши. Мне только с Земским приказом сцепиться недоставало — Разбойный за мной уж гонится.
Он сам был доволен ответом — напомнил, как зимней ночью Настасья воевала с подручными княжича Обнорского, а заодно показал ей свою значимость — не какой-то человечишка никчемный, весь Разбойный приказ переполошил!
— Что пойдешь, это славно. Только надобно тебе одежонку поменять. Замерзнешь еще, станешь просить, чтоб согрела, а мне и не до того будет!
Скоморохи пришли на Москву налегке, зимнее оставили где-то в надежном месте, но старчище-Игренище хорошо знал хозяев дома, куда привел ватагу. Он и уговорился о теплом, на беличьем меху, кафтане. А потом, ближе к вечеру, позвал Данилу в сад — послушать, как он хозяев старинкой будет тешить.
В саду стояла резная беседка, туда вошли хозяин с хозяйкой, старшие дети, вокруг собрались дворовые люди, принесли табурет для старчища-Игренища. Он, выйдя из дому в чистой рубахе, подпоясанной красивым кушаком, в шапке сильно набекрень, чтобы не пугать народ кривым шрамом на месте левого глаза, уселся, положил на колени гусли, дождался тишины, ударил по струнам дважды и заговорил нараспев, в подходящих местах пуская переборы:
— Из монастыря да из Боголюбова идет старец Игренище, Игренище-Кологривище!
Данила догадался, откуда взялось прозвище бахаря. А тот бойко и звонко сказывал озорную старину, которая начиналась лихо — Игренище выкрал у богатого благодетеля девку-чернавку, кончалась же скорбно — старец едва не до смерти зашиб врагов. Но именно это и вызвало у слушателей здоровый безмятежный хохот.
— Да, я таков! — гордо сказал бахарь, когда все отсмеялись.
И Данила ему поверил — этот может приласкать дубинкой в полтора пуда, хотя и немолод, а матер, ручищи вон какие толстенные…
Следующей была старина про Чурилью-игуменью, тоже весьма скоромная, хотя без матерных словечек. Как раз такая, какую, может, и не грех послушать в мясоед — вот в пост надобно слушать сплошь духовные стихи.
— Собирайся, куманек, — сказала Настасья, невесомо коснувшись плеча.
Данила пошел в подклет, накинул кафтан щегольски, на одно плечо, хотел было прицепить к поясу свой подсаадачник, да вспомнил: нож в кабаке «Под пушками» остался. Были только джериды. Он их и спрятал за пазуху, позаботившись, чтобы самого не укололи.
Настасья надела свою синюю однорядку, но под ту, скорее всего, две или три сорочки, и нарядную головную повязку сменила на простую широкую ленту. Богатый косник из косы тоже выплела. Вышла она с мешком в одной руке и узелком — в другой.
Данила встретил ее у крылечка подбоченясь и тщательно за собой следя — вся конюшня старательно истребляла в нем привычку раскачиваться, и он сам в конце концов начал иногда ловить себя на странном телодвижении.
— Хорош детинушка, хоть сейчас под венец, — сказала Настасья. — Держи-ка мешок.
Мешок оказался небольшой, но чертовски тяжелый, пришлось надевать кафтан в рукава, а мешок этот закидывать на спину.
— Бережней! — вскрикнула Настасья, когда молодецким размахом Данила отправил груз за правое плечо.
Крик опоздал — молодец был крепко ушиблен содержимым мешка и даже охнул от внезапной боли.
— Что там у тебя, кума? Каменные ядра?
— На кой? Там, куманек, кое-что поценнее ядер. Ребро себе не поломал? Нет? Тогда — идем.
Настасья повела куманька тихими переулками, в каких он отродясь не бывал. Казалось, она нарочно ходила кругами, петляла, как заяц. Наконец остановилась перед воротами.
— Сюда нам, куманек.
Но сразу Настасья не постучала. Сперва постояла, глядя в землю. Данила стоял рядом, недоумевая. Не сразу понял, что это беззвучная молитва.
Потом их впустили на двор. Настасья достала из узелка сверточек и отдала низенькому дедку в черной кудлатой шубе:
— Возьми, дедушка. Бог даст, разживусь, будет и еще.
Дедок принял сверток, перекрестил Настасью.
— Как там Филатка? — спросил тихонько.
— Филатка с Нестеркой вздумали по канату бегать. Дело опасное, да я не отговариваю. Персидские канатоходцы и государя тешат, и простой люд им щедро платит — чем наши хуже? Сегодня вон на дворе веревку натянули, с тростью стоять учились. Жалуются — подметки им режет!
— Побереги его, он у меня один остался.
— Да уж берегу. Сам видишь — более с собой не беру. Не бойся, дедушка, Филатка со мной не пропадет. Соберу настоящую ватагу — уйдем на север, там нас привечают. К нам бахарь хороший прибился, старины сказывает и срамных сказок столько знает — за зиму не переслушать.
— Ветер у тебя в голове, Настасьица…
— Такова уродилась, дедушка.
Данила молча слушал. Мешок за спиной сильно ему надоел, пора бы скинуть. Настасья повела Данилу в дом, дедок поплелся следом, затворил дверь, заложил засовом.
— Давай-ка сюда, — велела Настасья.
И выложила из мешка на лавку три длинных пистоля, мешочек с пулями, пороховницу.
— Заряжать научился?
— Научился.
— Вот пули. Нож при себе?
— Большого — нет.
— А засапожник?
— И засапожника нет. В Разбойном приказе отняли.
— Найди ему нож, дедушка.
— Турецкий разве? — неуверенно спросил дедок.
— Неси турецкий. Не пропадет, я сама присмотрю.
Дедок вышел из горницы.
— Неужто дедушка? — наконец полюбопытствовал Данила.
— Деду моему старший брат. Он из наших, из веселых. Когда ватаги разогнали и все наши домры с гудками на площадях пожгли, он с перепугу от дела отошел. В дорогу ему пускаться было не с руки, стар уже, так он на Москве поселился, пономарем в храм Божий его взяли, он грамотный. А что в веселых ходил — того не сказал. Филатка наш — его внучки сын. Чудом уцелел. Пришла семья на Москву, деда навестить, да и застряла. В чуму-то отсюда не выпускали. Один Филатка остался, да деда, вишь, никакая хвороба не берет. Он в дом добрых людей жить пустил, кое-как перебивается. Мы-то у него не останавливаемся, мало ли что — мы удерем, а ему тут оставаться.
Дедок вернулся, принес кривой обоюдоострый нож с костяным череном, в узорных ножнах.