— А это к нам, веселым, молодцы в Вологде пристали, Вавила да старчище-Игренище. Вавила весну свистать мастер, на дудках наяривает, песни поет, накрачей и домрачей знатный, а Игренище — не столь веселый, сколь бахарь. Такие старины знает — заслушаешься! Его и бояре зовут сказывать. Зимой он у купца жил, все старины раз по десять сказал, надоел, по весне прочь погнали. Он-то нас сюда и привел.

— А где Репа, где Томила?

— Репа с горбатыми тут неподалеку. Он знакомцев обходит — кому охота вдругорядь плясовых медведей поглядеть, так сговариваются, чтобы в сад их привел. Теперь все подсохло, по вечерам добрые люди в садах прохлаждаются, а тут и мы с горбатыми! Эх… Прошли те времена, когда мы на площадях мастерство казали, государей тешили… Тайком, как воры, сюда пробираемся, Данилушка…

— Так что ж Томила?

— А Томилу я в тычки погнала. Мне такой товарищ не надобен. Ну, и без него ватага сладилась. Не пропадем!

Совсем бы поверил Данила, что кума занята одним скоморошеством, кабы не слова Башмакова о том, что она затевает новые проказы и пытается пристегнуть давнего своего недруга Обнорского к печальным событиям в троекуровском доме.

Игренище поднялся, подтянул портки и зашлепал к двери. Вдруг вспомнил, повернулся к Настасье и поклонился:

— Здорово, княгинюшка.

Но не обрадовало ее это приветствие. Такого тяжкого бабьего вздоха Данила отродясь не слыхивал.

Зашевелились и молодые скоморохи. Настасья тут же погнала их к летней кухне — притащить воды, поставить варить кашу. Вавилу отправила в погреб — там ей был отведен угол для продовольствия. Ватага засуетилась, нашлось дело и для самой Настасьи — мастерить новую куклу. Третьяк показывал кукольное действо с шутом, попом, козой, дедом, бабой, сейчас додумался ввести туда гулящую девку, и Настасья шила ей маленький, на кошку впору, красный сарафан, обшивала его лентами и клочками золотного кружева. Голову Третьяк уже изготовил сам — вырезал из липы, выдолбил изнутри, приклеил косу из расчесанной пакли, намалевал губы, глаза, румянец и чернющие брови до висков.

Хозяйничали скоморохи весело. Среди них оказалась баба, жена Третьяка, но толку от нее было мало — обезножела. Пока шли пешком от Вологды к Москве, натерла ногу, замотала грязной тряпкой, и отчего-то на ноге появилась язва, теперь приходилось лечить припарками. Баба была голосистая, все время пела песни, то громче, то тише, и всяк, входя в подклет, принимался ей подпевать.

Один Данила сидел без дела.

Вернее, дело у него было, но такое, что снаружи не разглядеть. Данила думал. И чем больше думал — тем мрачнее делалось на душе. Он понятия не имел, как бы половчее выспросить у Настасьи о княжиче Обнорском. Не говорить же напрямую: кума, меня к тебе дьяк Башмаков подослал, потому что ты, сдается, опять обвела служилого человека вокруг пальца, на сей раз — подьячего Земского приказа.

Кума меж тем покрикивала на скоморохов, называя их дармоедами, а Даниле вовсе не уделяла внимания. Он решил сам себя развлечь и напросился помогать знатному домрачею Вавиле, когда тот принялся натягивать струны на домру. После чего Вавила без лишних рассуждений позвал его в сарайчик — еще-де помощь нужна. С собой он прихватил холщовую суму.

Казалось бы, что может быть в суме у скомороха? А оказались там мешочек с порохом, другой — с кусочками свинца, чугунный ковшик и льяло для литья мушкетных и пистольных пуль. Тут-то и вспомнил Данила, что не так проста скоморошья ватага, не одни кукольные сарафаны у Настасьи на уме.

Она же занималась обычными бабьими делами — покончив с сарафанишкой, принесла откуда-то мазь в муравленом горшочке, перевязала Третьяковой жене ногу, потом поставила заплатку на чей-то армяк, потом снарядила на торг молодого скомороха Лучку, дважды повторив, каких круп и по какой цене брать.

Данила думал, думал, как бы к куме подступиться, уже и обеденное время подошло, а он все соображал. После обеда же Настасья собрала Третьяку новую куклу, и они вдвоем стали ее пробовать, а Филатка с Нестеркой занимались сущей бесовщиной — скакали лягушками, ходили на руках, выделывая при этом ногами чудеса, и даже учились прыгать боком, переворачиваясь при этом в воздухе. Как объяснил Филатка Даниле, главное в сей ухватке — стремительно сжаться в комочек, руками охватив коленки. А потом, понятное дело, их вовремя отпустив.

Бездельничать Данила не привык. Конечно же, он не был великим тружеником, но исполнял свои обязанности в конюшнях честно, а коли выдавался досуг — всегда находилось с кем посидеть, потолковать, даже выпить в ходе мужской беседы с неизменной присказкой: «Быть добру!» Тут же он был чужим, все занимались делом, а он мог разве что приставать с расспросами.

День прошел нелепо. На ночь Данилу взяли в подклет, дали ему войлок, дали старую бабью шубу, которая уж истлела и расползлась по швам — укрыться. Наутро Данила весь был в какой-то пегой волосне.

Наконец он набрался мужества и подошел к Настасье, как ему казалось, с ловким и хитрым замыслом — повыспрашивать об Авдотьице, не было ли от нее вестей из Соликамска. Настасья отвечала: на Москве ватага недавно, к Калашниковым еще не заглядывали, с пожилым приказчиком Потапычем не переговорили, а только он и знал наверняка, как складывается супружеская жизнь у Вонифатия Калашникова с Любушкой и у Авдотьицы с ее ненаглядным Егорушкой.

— Затосковал по Авдотьице, куманек?

— Славная была девка, — отвечал Данила. — Кабы не рост, за себя бы взял.

— А по тебе, вишь, Федосьица все тоскует.

— И что, от тоски в затвор села? На хлеб и воду? — спросил недовольный Данила.

— Ан нет, с хорошим человеком слюбилась. Он у купца черной сотни Родионова приказчиком служит. В годах, жену недавно потерял, вновь жениться не желает, а плоть потешить всегда готов. Федосьице же сыночка растить надобно… крестника твоего, куманек…

— Да и твоего, кумушка.

— Я-то не увиливаю. Как пришли на Москву, я Федосьице кафтанчик детский подарила, червчатый, на зайцах, ценой в рубль, не менее. К зиме Феденька подрастет, будет ему впору.

Откуда у Настасьи вдруг взялся детский кафтан — Данила докапываться не стал. Может, кума не отстала от прежнего промысла и время от времени, когда брюхо у ватаги подводило, вела скоморохов пошалить на лесной дороге. А может, в богатом доме, расплачиваясь с веселыми за потеху, дали не денег, а продовольствия и одежонки, в том числе детской.

— Я Феденьке в крестные не напрашивался, — буркнул Данила.

— Да ладно тебе! Надулся, как мышь на крупу! Рассказал бы лучше, как на Аргамачьих живется. Как там Семейка Амосов? Как Тимошка Озорной?

Вот если бы она спросила и про Богдана — было бы легче, Данила бы понял — ей хочется о Желваке узнать поболее. А не спросила, и гадай теперь, что бы это значило.

— Семейка с Тимофеем в Казань посланы, по важному делу, — ответил он. — Скоро уж вернутся.

— Ты их держись, — вдруг посоветовала Настасья. — Семейка-то — он тихий-тихий, а никому спуску не даст.

— А ты почем знаешь?

— Знаю. Как-то он деньги вез, кому, от кого — не скажу, и на него напали. Троих положил и ускакал. А как в седле сидит! Ноги-то у него татарские, кривоватые, он, поди, на коне седмицу мог бы жить, не слезая. Разве что с седла на седло перескакивать, это у него славно получается. Такого бы в ватагу заманить. Он бы пару коней выучил, ученых коней народ любит, ходили бы с ними, горя бы не знали. Горбатым-то мясо нужно, на одной каше их не продержишь, а конь травки ночью пожует вдоволь — тем и сыт.

Данила подумал, что те трое пали от Семейкиной руки явно на глазах у Настасьи. Может, и сама она ходила на конюха с кистенем, да не на того напала… Хотя кистенем Настасья владела изрядно.

— И Тимофей мужик добрый, дурак только, — вдруг объявила Настасья.

— Чего ж дурак?

— А не женится никак.

— Ну и Семейка не женится.

— Про Семейку не знаю, врать не стану, а Тимофей невесту сдуру упустил и на все бабье сословие гневом опалился. И невеста-то была так себе, и приданого — вошь в кармане да блоха на аркане…