Богдаш говорил весело, бойко, и не простое обычное ехидство было в его голосе, а ехидство человека уязвленного.
— Не пойду ни к какой куме, — вдруг сказал Данила. — Иное дело есть.
— Какое?
— Как начнет темнеть, пойду к Водовзводной башне.
— За каким кляпом?
— За посохом. Хочу понять, где покойник свой посох обронил. Когда мы его подняли, посоха поблизости не было.
— Мало ли где, склон крутой.
— То-то и оно. По этому склону и здоровый так просто не проберется, а он — хромой. Коли бы посох выронил, тот бы внизу валялся. А внизу не было.
— Лежит в кустах, поди. Не серди дьяка, Данила, — предостерег Богдаш.
— Он не проведает.
— Мне дьяк велел тебя на Неглинку отвести — я и отведу, — строго возразил Богдаш. — Там кума, чай, заждалась! Баню топит! Пироги печет!
— Да ну ее! — с досадой буркнул Данила. — Мне от ее проказ уж тошно.
Это не было правдой, но и ложью, разумеется, не было. Данила Настасью не понимал. Чего она желала? Чего ждала? Отчего не делала выбора? Вышла бы замуж, убрала свою длинную косу под волосник и убрус, и лишила Данилу причины для беспокойства — значит, более ничего между ними невозможно, и хватит маяться! Он с самой зимы ломал голову, что означал ее взгляд той зимней ночью, когда они вдвоем из-за угла глядели, как влюбленный купец Вонифатий Калашников тайно увозит свою нареченную невесту. И что означали ее слова при их последней встрече, когда она не побоялась прийти в Кремль, чтобы проститься. Он их накрепко запомнил!
Сперва вдруг Данила показался ей молод. Вот был бы в тех же годах, что Богдаш! Что ей Богдаш тогда в память запал — неудивительно, он прямо у нее на глазах Данилу от смерти спас, да и ее саму — еще летом…
Потом в покорности его вдруг упрекнула — веревки-де из него вить может. Какая, к бесу, покорность?! Разбойному приказу не покорился — чего уж более?
Наконец до того додумалась, что податься им обоим некуда! Ни он ее на конюшни привести не может, ни она его в ватагу, потому что, изволите ли видеть, ватаги у нее более нет! А с кем же она преследует сейчас Обнорского?!
Наконец пообещала, что все эти страсти уймутся, потому что с глаз долой — из сердца вон. И что же, унялись? Постоянно скоромные сны мерещатся… хоть и других баб ласкал, как умел… Ничто ее, зловредную, не берет, ничто из памяти истребить не может!
— Тошно, не тошно, а приказ исполнять надобно, — хмуро сказал Богдаш. — Собирайся, провожу, как дьяк велел.
— Пусть так… — буркнул Данила.
Время у них еще имелось — пусть сперва приказы закроются, приказные по домам пойдут, а тогда уж можно незаметно выйти Троицкими воротами и пойти вверх по Неглинке.
— Ты тут посиди, я на торг схожу, возьму поесть, — решил Богдаш. — Ты, поди, оголодал, с кумой не управишься…
— Далась тебе эта кума! — выпалил наконец Данила.
— Что тут такого? Та не кума, что под кумом не была, — отвечал поговоркой злоязычный Богдашка. И фыркнул, и вздернул нос, сучий потрох! И кудри удивительной желтизны, колыхнувшись, легли красиво…
Синеглазый Богдашка не мог спокойно по торгу пройти — где появится, там девичье волнение и бабье смятение. Настасья-то, поди, не каменная — ей лестно будет такого красавца заманить. А Даниле каково? Вот этак начнешь себя сравнивать с Богдашкой и поймешь, что вся надежда — на деда Акишева, что обещал вскорости женить. Или на пожилых вдов, которые норовят прикормить не потому, что молодец хорош собой, а потому, что иначе — и такого не будет. Или на Федосьицу, которая, как всякая девка с Неглинки, на рожу уже мало смотрит, а замуж хочет…
Хотя и усы прорезались, а лицо от того лучше не стало. В гостях у любвеобильной вдовы Данила добрался до ее зеркала. Волосы — серый пух, хоть и вьются, да каждый волосок вьется сам по себе. Подбородок еще только ждет бороды, которая, Бог даст, скроет, как его, поганого, скособочило! Нос… Нос — чем ближе к кончику, тем толще, и кончик — раздвоенный. Не то что у Семейки — нос короткий, пряменький. Да и Тимофеев нос — пусть репкой, да как-то ладно вписан в Тимофееву харю. У Богдашки же нос — как на старого письма образах. А сказывала Федосьица — по носу знать, каков у мужика кляп. Вранье это. Раздвоенных кляпов не бывает.
И поглядел он тогда себе в глаза…
У матушки в Орше было ясное зеркальце, но как же давно Данила своего собственного взгляда не встречал! А взгляд — как у аргамака Байрамки. Глаза темно-карие, глубоко посаженные, тревожные глаза. Особливо если глянуть исподлобья. Такие глаза на Москве попадаются, тут всякие народы можно встретить. Но вот чтобы все вместе, и нос, и подбородок, и волосы, и взгляд…
Сильно Данила был недоволен своей образиной. И ожило в душе это недовольство, когда стало ясно — встречи с Настасьей не миновать. И что же они скажут друг дружке?
Богдан ушел за съестным, а Данила уселся в шорной — тосковать. Но не удалось — на пороге встал Ульянка.
— Ты же в Хорошево вернулся! — воскликнул удивленный Данила.
— Завтра вернусь. Переночую у Анофриевых и поеду с Божьей помощью. А ты что, к Водовзводной башне собрался?
Данила понял — парнишка забрался в соседнее конское стойло, по летнему времени опустевшее, и подслушивал.
— К ней, — сурово подтвердил он, чтобы не выглядеть в Ульянкиных глазах человеком, не отвечающим за свои слова.
— Пойдем вместе?
Данила невольно усмехнулся — парнишкам только похождения подавай…
— Пойдем! Я же с Бахтияром, царствие ему небесное, сколько шел, я его посох знаю! Я его отличу! — пообещал Ульянка. — Мало ли что там под башней валяется? А я точно скажу!
Горячность Ульянкина Даниле понравилась — ишь, как старается пользу старшим принести! Богдаш только что ушел, да и ушел совсем в иную сторону — к Спасским воротам. Если выбежать вдвоем и пройтись от Водовзводной до Благовещенской — много времени не займет. Один поверху, другой понизу — отчего бы и нет? Не так уж велико то расстояние…
— Надо палки взять, чем кусты шевелить, — деловито сказал Ульянка.
— Возьмем вилы.
Этого добра на конюшнях хватало. Опять же — мало ли на кого там, под башней, напорешься, а вилами всегда отбиться можно. Семейка показывал ухватку — как, взявши их двумя руками посередке, сразу от двух человек отбиваться. Семейка много чего знал — он и из конского черепа, вздетого на палку, мог смертоносное орудие изготовить.
Немного спустя Данила и Ульянка с вилами выскользнули через калитку у Боровицких ворот.
Берег вдоль стены обычно в это время был безлюден — рыболовы рассаживались вечером или спозаранку, ворот и моста, где всегда суета, не имелось. И сторожевые стрельцы днем не слишком об этом месте беспокоились — кто, в самом деле, сунется брать Кремль приступом с реки? Хотя по стене они прохаживались и вниз поглядывали, да ведь всегда можно назваться — и мало ли что нужно конюхам с Аргамачьих конюшен в тех кустах? Целебную травку ищут!
Наверху, в кремлевских Набережных садах, устроенных перед государевым дворцом, и в верховых садах цвели яблони. Государь яблоки любил и велел разводить лучшие сорта — Титов налив, Отборный, Большой, Белый, Звонку, Мирончик. Данила вспомнил, как осенью давний дружок, Ваня Анофриев веселил сыночка — принес яблочко-«звонку», большое и желтое, в котором семена, созревши, лежат в просторном семенном гнезде, потрясешь — тихонько гремят. У Вани-то все в жизни шло правильно, ходил он за аргамаками — и ходил, на опасные поручения не набивался.
Берегом Неглинки Данила и Ульянка вышли туда, где на слиянии ее с Москвой-рекой стояла Водовзводная башня. Оттуда уже полезли на крутой откос. Шустрый Ульянка забрался повыше, Данила шел низом, и оба старательно раздвигали вилами кусты, бурьян, чертополох. Никакого посоха не было.
Это уже становилось любопытно.
Коли бы посох валялся у самой воды, его бы прибрали рыболовы. Но умирающего Бахтияра нашли довольно высоко. Вряд ли он убежал далеко от того места, где потерял посох. Что же означала сия загадка? То ли, что лазутчик Разбойного приказа только прикидывался хромым?