Изменить стиль страницы

— Я была на всех оппозиционных митингах, и после них мне захотелось голосовать за Путина.

— Ужас! Как вы могли?

— А вот могла. После всего фальшивого, что мне пришлось там, на митингах, наблюдать, решила: буду относиться к Путину как к своему ноутбуку. Он устарел, постоянно ворчит и плохо работает, но мне надо дописать на нем еще одну книгу. Сменить не могу — по причине его сакральности.

— Примерно так вся страна и сделала, — Пономарев серьезнеет. — Но где вы нашли фальшь? Ее там не было.

— Там были люди, для которых личное участие в оппозиции значило больше, чем «хорошо» для страны. И им плохо удавалось это скрывать.

— Ну, такие люди были только на трибуне. В толпе их было мало.

— Но толпа не называет себя «лидерами оппозиции».

— Те, кто на трибуне, тоже.

— А вы разве не были на трибуне?

— Был. Но в последний раз даже не пошел.

— А разве не вы выступали в защиту Удальцова у памятника Пушкину?

— Когда был митинг в защиту Удальцова, я выступал, потому что знал, зачем это делаю.

— Зачем?

— Чтобы вытащить Удальцова.

— А вам не кажется, что сорок с лишним приводов за год — это все же признак чего-то нездорового?

— Ну… многовато… Но Серега же руководствуется благими целями. И задерживают его незаконно. Я согласен, он нарывается. Но закона не нарушает. Просто считает, что если у него на пути поставили гору, ее надо из принципа штурмовать. Была бы полноценная партия, телевизор, нормальные выборы, он бы не нарывался… Вы считаете, бегать по улицам — у него самоцель? Я вас уверяю, что нет.

— Ну, вот и мне хочется идти за оппозицией, но становится как-то не по себе, когда впереди идет Удальцов. Или вы, которому я не верю. И в светлое будущее с вами мне как-то страшновато.

— То, что вы мне не верите, — это проблема. Значит, я должен вас переубедить.

— Переубедите.

— Пытаюсь, — смеется Пономарев. — Конкретизируйте свой вопрос. Знаете, как Путина тролила какая-то девочка? Она на любой вопрос говорила: «А почему? А почему?» Вы же меня тролите вопросом «Как?».

— Вы занимались инновациями. А что лично вы можете предложить нового хотя бы своим сельским жителям?

— Им я не хочу ничего нового предлагать. Им ничего нового не нужно.

— А кому хотите?

— Вам. Потому что вы тот человек, который работает с информацией, с общественным процессом.

— Мне человеку? Мне гражданину? Мне журналисту?

— У человека есть сфера личного потребления. Материальное и нематериальное. Потратив час своего времени или сто рублей своих денег, вы приобретаете какое-то новое качество. И политик создает условия для того, чтобы художник мог писать новую картину, а инноватор — разработать новый телефон. И не случайно у нас в стране нет новых мобильных телефонов, а в Америке есть. Потому что среда выстроена по-другому. Это показывает, что деятельность политика может по-разному воздействовать на сферу потребления. И политик сам по себе творит что-то новое. Раз уж мы сейчас живем в представительской демократии и вынуждены доверять выражение своего мнения всяким сволочам…

— Типа меня?

— И вас тоже. Потому что нет более циничной и ленивой скотины, чем журналист.

— Второе откровение за сегодня о журналистах. Пока я тут вас ждала, вон за тем столиком сидела женщина. Она сказала: «Журналист, может, и не говорит того, что думает, но говорит»… А я вообще всегда и везде восхищаюсь гибкостью ума людей близких к политике.

— Да, это Алена Попова, — говорит Пономарев. — Она у нас журналист по образованию, с красным дипломом, и при этом политик и еще инновационный предприниматель. Она знает, о чем говорит. Но мы отвлеклись… Я просто к тому, что создавать новое можно по-разному. Я считаю, что все посреднические функции… должны уничтожаться, изживаться, и политическая жизнь будет переходить от представительских форм к прямым.

— Отчего же вы за старую форму — революцию?

— Вы всегда понятия заменяете. Вы спросили: вы не против? Я говорю: не против. Революция — это прекрасно, потому что она рождает искреннюю волну снизу. Но она может быть разная: кровавая и бескровная. В слове «революция» не содержится методики — каким образом она осуществляется. Революция семнадцатого года была бескровной, террор начался в восемнадцатом году. И начали террор правые эсеры. А Февральская революция, про которую так много говорят наши либералы, была кровавой. Мы видели примеры бархатных революций девяностых годов в Восточной Европе: в Польше, Чехии, Венгрии. Характер революции определяется тем, кто ее делает, с какой целью и, главное, каков предмет сопротивления. Я считаю, что в России никаких предпосылок для революции нет. Потому что нет классового конфликта.

— Ну отчего же, вот есть вы и люди из деревень. Есть я — и люди из деревень. Есть вы и я. И вот я сижу сейчас здесь, в назначенном вами месте, и все, что меня окружает, меня злит.

— Я, конечно, левый человек и считаю, что проблема изначально в капиталистическом устройстве. Но информационное общество само порождает новую формацию. Только для того, чтобы это произошло, необходимо, чтобы возник класс, который в этом заинтересован. И чтобы у этого класса возникло общее сознание. Чтобы мы с вами, сидя здесь, не спорили про Путина, а чувствовали, что мы с вами одной крови. Потому что я — представитель информационного пролетариата и вы — представитель информационного пролетариата. И Алена Попова. Мы все — люди, которые зарабатывают, работая с нематериальными активами. Мы классово в одной нише.

— Я не хочу быть с вами в одной нише.

— И тем не менее вы в ней находитесь.

— Мы голосовали за разных людей. Я бы за вас не проголосовала.

— А это неважно, кто за кого голосовал. Это как раз говорит о том, что у нас с вами еще нет общего классового сознания. Самое главное достижение Болотной — начался процесс классообразования. А то, что по политическим взглядам мы пока стоим по разные стороны баррикады, это просто недоработка политических сил.

У Пономарева звонит телефон.

— Мы можем прерваться на пятнадцать минут? — спрашивает он. — Это из-за Козихинского переулка. Они меня уже избуравили.

Вспоминаю пельмени с брусничным чаем, но все равно соглашаюсь. Пономарев уходит, а я иду в туалет. В туалете поют невидимые глазу птицы.

Он возвращается ровно через пятнадцать минут. Я уже ем картошку с грибами за четыреста рублей.

— На митинге 4 февраля я зашла погреться в ближайшую «Шоколадницу». Туда подтягивались другие митингующие и пили капучино, горячий шоколад, латте, заедали чизкейками… И я подумала: уж кто бы кричал про кровавый путинский режим, но только не они… то есть мы.

— А вы думаете, Ленин не ел чизкейки?

— Ел. Но если б режим был действительно кровавый-кровавый, не было бы так много людей на митингах.

— А никто и не говорит, что у нас тоталитаризм. Просто страна несвободная. Все зависит от степени участия. Проблемы только у вожаков.

— Вы считаете этих людей с трибуны вожаками?

— Тех, кто является зачинщиками.

— А вы — зачинщик или вожак?

— Рано или поздно хочу стать лидером.

— А сейчас вы зачинщик или вожак?

— Иногда так, а иногда так.

— А кем вы мечтали стать в детстве?

— Я рос в диссидентской семье, но наперекор этому был активистом районного пионерского штаба. Родители постоянно дразнили меня Павликом Морозовым. В университет поступал самостоятельно — в то время социальные лифты работали иначе. Потом пришли девяностые. Отец занялся бизнесом, но попал в тяжелую ситуацию. Он работал с польским банком, который патронировал Лех Валенса. Банк обанкротился со всеми его деньгами. Представляете, что такое потерять деньги в 93-м, особенно чужие? Это был почти смертный приговор. Я тогда три года отца вообще не видел, семья впроголодь жила.

— Впроголодь — это как?

— Никакого шика.

— А шик — это что?

— Предметы роскоши, походы в ресторан.

— Недавно я была на заводе в Ижевске, там женщина у станка сказала, что шик для нее — это когда-нибудь купить однокомнатную квартиру.