Изменить стиль страницы

— Так что делать с этими людьми — коммунистами, террористами? — продолжаю я проверять старца на любовь. — Убивать, потому что они никогда не исправятся?

— Смертная казнь запрещена, — говорит старец.

— А как надо? Как правильно?

— Как правосудие признает государственное, вот как.

— Но вы за смертную казнь или против?

Старец вздыхает:

— Ой… я должен подумать, сразу сказать не могу…

Я молчу в надежде, что он подумает прямо сейчас, но и он молчит.

— Вот так, — разводит он руками.

Я еще какое-то время жду. Нет, прямо сейчас не скажет, а вот уйти в себя может.

— Скажите, а старец — это кто? — спрашиваю я громко.

— Старец… старец… Что такое христианство? Идеал. Каждый человек должен достигнуть своего возраста духовного… Живя молитвой, идеалом христианства, человек достигает высокого качества духовной жизни. Вот таких в народе называют старцами.

— А вы старец?

— Я старик. Какой я старец?

— Но так вас в народе называют.

— Ну… что назвать? Назвать легко…

— Люди к вам приходят как к старцу.

— Ну так что ж?

— А еще вас называют чуть ли не единственным старцем в России…

— Я не знаю, я старик только, — тихо говорит инок.

— Так что бы вы сказали о тех, кто устраивает теракты?

— Фанатизм! Все тот же фанатизм! — снова выпрямляется он. — Разве это не фанатизм, когда миллионы людей из-за человека погибли, а ему поставили пьедестал, памятник ему на площади красуется! — старец снова уходит от настоящего в сторону коммунистического прошлого. — Сколько он душ загубил?! Сколько душ отвратил от Бога?! А его терпят, держатся фанатики за него, — частит он, как молитву, но не монотонно, а горячо. — Выбросить его надо. Выбросить! — задыхается старец, а у меня округляются глаза. — Потому что проклятие оттуда. Проклятие на Россию — оттуда оно!

— Вы думаете? — холодно спрашиваю я, не принимая того, что старец мне хочет сказать, отказываясь верить, что и у него есть свой «сосед», которого он ненавидит. — Вы всерьез полагаете, что теракты в нашей стране совершаются оттого, что Ленин лежит в мавзолее?

— Конечно! — говорит он так нетерпеливо, будто ему хочется стукнуть меня по лбу.

— Да ну, не будет же Бог из-за этого всю страну проклинать, — смеюсь я. — Мы же все разные… Да и Он нас любит.

— Бог дал человеку свободу. Если плохо себя человек повел, то наказание человеку должно быть. Грех — это не только уголовное преступление. Плохо подумать — тоже грех. Мысли грязные принял — уже есть грех. Понимаешь?

— Но мы не властны над своими мыслями. Они… сами лезут.

— Как мухи, — строго шутит старец. — Вот почему надо молиться. Молитва укрепляет в добре, и человек тогда разумно мыслит и действует. Во благо и себе, и другим.

— И все же, если бы к вам пришел террорист, что бы вы ему сказали?

— Люди каются, даже убийцы. И они исправляются. Дается им наказание — епитимья.

— Неужели епитимья искупит такое?

— Ну, может быть, не каждый из них исправится, но хоть кто-то… — отвечает он, и я начинаю понимать некоторые различия между человеческой справедливостью и Божией. Для человека убийство — преступление, за которое надо отомстить, потому что убитого не вернешь. Для Бога убийство — это проявление болезни, которую надо вылечить, потому что даже у террориста есть душа, которая хочет спасения. А убитый — он совсем не убитый. У него тоже есть душа, и она уже спасена или погублена, но не в результате его физической гибели, а в силу его веры или безверия.

— Вы устали, — говорю я, и старец, не выпрямляясь, просто поднимает на меня взгляд. — Тяжело быть старцем?

— Ну… старцем… Ну как тяжело? Всем тяжело. А кому не тяжело? Вот наше правительство — его сейчас все ругают, а ведь они… по двенадцать часов в день работают.

— Вы так снисходительно относитесь к властям, а ведь там очень много коррупционеров, да и просто людей, которые не ценят свой народ. А батюшки? Как верить священнику, если он нетерпим, а иногда живет во много раз лучше, чем его прихожане. Как его любить, если гонит тебя от ворот за то, что ты не в платке.

— А вот так и верить, так и любить. Ты знаешь, как живут в селах батюшки? Ты бы посмотрела. Ты говоришь, трудно… А им по сто человек в день надо исповедовать. Ну а если есть возможность жить хорошо, то и живут хорошо. Ну так и что ж…

— Сегодня утром вы о чем молились?

— Что сказано в молитвослове, так и молился. Чтобы был в стране мир, благоденствие, чтобы не было смуты, чтоб войны не было.

— И Он вас услышал?

— Ну а как же?!

В трапезную входит женщина. Она несет большую банку с чаем.

— Батюшка, тут вам чай передали, — говорит она.

— Отдай тем, кто пить будет, — отвечает старец.

— И сыр адыгейский принесли.

— Отдай тем, кто есть будет.

Я не понимаю этого старца. За время нашего разговора он, раз тридцать произнеся слово «любовь», так и не дал мне ответа, а, напротив, лишь уводил меня от него. Я смотрю на инока внимательно. Он копошится в стопках книг на столе, ищет для меня святоотеческую литературу. Потом вдруг выпрямляется и спохватывается: «Замерзли! Замерзли стоять! Всех веди, всех! Чаю, скорее, чаю им наливай! Веди, веди, скорее!»

В голосе его любовь, это очевидно. Любовь к тем людям, которые сейчас опять начнут донимать его своими совсем не духовными вопросами. Я снова забиваюсь в нишу. В трапезную тянется длинная очередь, все стараются занять место поближе к старцу. Усмехаюсь, снова увидев суетливую.

— Так беременной плохо, то есть ребеночку ее… — как бы оправдываясь, говорит она мне. — Вот решила про нее спросить.

Она бросается на колени перед старцем и продолжает суетиться. Она наверняка будет приходить к нему по любому поводу только лишь потому, что этот человек ее любит. А она, пришедшая из мира, в котором люди приняли заповедь Христа о любви, но не исполнили ее, всего лишь хочет прикоснуться к этой любви, унести капельку ее с собой, а когда та иссякнет, прийти снова. Вот и ответ.

Суетливая поднимается с колен, ее лицо светится. Глядя на ее счастливое лицо, я чувствую легкий укол совести. Да почему я решила, что она любви старца недостойна?! Почему я вообще взялась делить людей на тех, кто заслуживает любви, и на тех, кого любить не следует?

Я снова наклоняюсь к старцу и тихо, на ухо, задаю свой главный вопрос:

— Да почему же вы такой добрый? Почему вы их любите?

— У кого совесть есть, тот и добрый, тот и любит… — шепотом дает он свой главный ответ.

Возвращаясь из Переделкина, пытаюсь осмыслить эти слова и поражаюсь тому, насколько тяжело современному человеческому сознанию даются простые вещи. Ум постоянно сопротивляется, отвлекается. Я проезжаю еще одну сосновую рощу, но она вдалеке, и рассмотреть каждую сосну я не могу. Вспоминаю оптинские сосны, виденные вблизи, когда различимы и кривой ствол, и редкая крона, и сломанная ветка — все сосновые немощи и недостатки. Рощу издали мне полюбить гораздо легче, думаю я, и снова ощущаю укол совести.

А может, правду сказал старец — совесть нам дана как инструмент любви? И учиться любви вообще не надо, она лишь побочный продукт чистоты? Будет мой сосед чист перед Богом — и не станет он ставить хлам под мою дверь. А я это увижу, во мне тоже проснется совесть, и я перестану проходить мимо него не здороваясь. И если так, то в утверждении «Бог есть любовь» ударение падает все же на первое слово. Все-таки речь не о какой-то непонятной любви, которая есть какой-то непонятный бог. Речь о Боге, которого можно полюбить, а через Него и соседа, и нетерпимого батюшку, и Путина с Медведевым, и даже раскаявшегося террориста. Ну или хотя бы одного лишь соседа, который хлам не выбрасывает. Соседа, кажется, можно попробовать. Если не полюбить, то хотя бы не ненавидеть.