— А я считаю, что книгу надо читать, — негромко говорит Петя, полноватый мальчик из второго ряда. — Моя бабушка пережила войну, и она часто рассказывала мне истории. Страшные и интересные.
Звонок. Все встают и выходят из класса. Цокают каблуки. Первый урок провален. Почему задний ряд меня не слушал? Я говорила неинтересно? Или я ошиблась с самого начала, попытавшись передать им эмоцию вместо знаний?
Урок второй. Евреи и неевреи
Утро. Я стою перед классом. Они шумят. Я стою и жду. Они не успокаиваются. Они даже не смотрят в мою сторону. Часы оттикивают минуту. На стуле в первом ряду развалился высокий парень, похожий на рэпера. Рядом сидит круглолицая блондинка, похожая на героинь молодежных сериалов. На прошлом уроке их не было.
— Я хотела бы, чтобы в классе было тихо, — прошу я, но голос мой тонет в гаме.
Как в этой ситуации должен вести себя учитель элитной школы, который получает меньше, чем платят его ученики за месяц обучения?
— Быстро замолчали! — грубо говорю я.
Класс умолкает.
— Я хочу еще раз объяснить, почему мы должны и будем… должны и будем, — громко и напористо повторяю я последние слова, услышав шепот, — читать «Искру жизни». На месте первого концентрационного лагеря стоит мемориал, на котором на четырех языках написано «Никогда больше». Но… — я поднимаю глаза. Мои ученики — маленькие настороженные зверьки, которые боятся, что вот сейчас еще чуть-чуть, и я им сделаю больно, заставлю их испытать эмоции, которых в их радостной жизни быть не должно. — Но чтобы это действительно никогда больше не повторилось, мы должны знать и помнить. Ремарк — он большой человеколюбец, он любил людей такими, какие они есть, — измученными, грешными, евреями и неевреями. Сейчас в нашей жизни все очень быстро обновляется, раз в год мы меняем одни айпады и телефоны на другие. Но такие ценности, как дружба, любовь, верность, — они вечные. И никто их никогда не отменит. Ремарк об этом писал… — я делаю паузу и слушаю, как тикают часы. — У вас будут дети, и у ваших детей — дети, но нет никакой гарантии, что мы, люди, снова не устроим друг другу фашизм. Вот поэтому мы все же будем читать не «Муравьев», а «Искру жизни».
— Вы сказали, что это произведение о вечных вещах: любви, дружбе и бла-бла-бла…
— Бла-бла-бла я не говорила…
— Вы очень много сказали, я всего не запомнил, — продолжает, не меняя позы, Никита, «рэпер» с первого ряда. — Тогда почему бы не читать одну и ту же книгу про одно и то же всю жизнь, если ничего не меняется?
— Не путайте содержание произведения с человеческими ценностями, — отвечаю я ему.
— То есть мне нужно читать книгу для того, чтобы что-то испытать?
— Вам нужно жить и… читать заодно. Почему 509-й, когда его ведут на смерть, просит не забывать этого?
— Потому что в той ситуации он был лишен возможности оставить после себя что-то, — отвечает блондинка Лиза. — Как память о себе, чтобы другие его не забывали и чтобы… действительно это больше никогда не повторилось…
— Может, потому что история жизни одного человека — это история всего мира… — подхватывает отличница, обутая в плоские туфельки, худая, высокая, неспокойная, как молодая лошадка. — И один человек может изменить весь мир…
— Никто не знает, что будет завтра… — вступает другая отличница. Она ищет слова.
— И неважно, прожил ты длинную жизнь или короткую, — помогаю я ей, — было ли в ней что-то важное или нет, но человек все равно будет отчаянно желать…
— …чтобы о нем помнили, — заканчивает она мою мысль.
Я протягиваю ей листок. Она читает.
«Косой четырехугольник света на стене справа от окна высветил бледные надписи и имена. Это были надписи и имена прежних обитателей барака… „Хаим Вольф, 1941“. Вероятно, Хаим Вольф написал это, когда узнал, что должен умереть. И чтобы ни одно имя из его семьи не присоединилось к его имени, он оградил его штрихами. Он хотел, чтобы это решение судьбы было окончательным, чтобы ушел только он, он один… Но чуть ниже, под самой чертой, словно цепляясь за первое имя, стояло еще два имени: Рубен Вольф и Мойше Вольф».
— И все же они не пожелали исчезнуть, не оставив после себя никакого следа, — негромко произношу я, когда она заканчивает. Мне нет надобности повышать голос, класс слушает.
— Он не хотел прославиться, — говорит девочка из второго ряда, — он только хотел, чтобы его дети его помнили. И, может быть, если бы они освободились и смогли устроить свою жизнь, он бы знал, что они его помнят, — и когда она произносит эти слова, я чувствую, как у меня зашкаливает пульс.
— Это послание конкретно вам? Как вы думаете? — спрашиваю я класс.
— Нет, — жестко отвечает Паша.
— Может быть, мы должны это читать, чтобы помнить о тех, кто погиб? — спрашивает Петя.
— Я не могу помнить всех людей, которые когда-то жили на свете. Чем он, Хаим Вольф, лучше остальных? — бросает Паша, и я медленно подхожу к нему. Сначала мы просто смотрим друг на друга. Он не отводит глаз.
— Мы говорим о людях, которые страдали и умерли, — тихо говорю я. — Этого недостаточно для того, чтобы вы о них помнили?
— Вы сказали запомнить их имена, — отвечает он. — Мы все равно запомним имена лишь единиц. Всех имен мы не запомним.
— Запомните одно, этого будет достаточно.
— А почему мы именно еврейские имена должны запоминать? — не сдается Никита. — Русские и украинцы тоже погибали в концлагерях.
— А какая разница кто?! — спрашиваю я.
— Потому что у нас пишут, что холокост — это истребление евреев, — говорит Паша, картавя не нарочно. — Такое ощущение, что в лагерях гибли только евреи!
— Человека ведут в газовую камеру, а вас волнует, еврейское у него имя или нет!
— Это, конечно, неважно, потому что жизнь каждого человека ценна. Просто я удивлен тем, что многие авторы делают акцент только на евреях.
— Если вы все же прочтете книгу, которую мы сейчас обсуждаем, вы увидите, что среди узников были не только евреи.
— Давайте смотреть правде в глаза, — говорит Паша и, не отрываясь, смотрит в мои. — В фашистской верхушке были евреи.
— Паша, у вас проблема с евреями? Вам кто все это вбивает в голову? Родители? А как вы относитесь к людям кавказской национальности?
— Не очень хорошо. Это нецивилизованные и неразвитые люди.
— Вы лично с ними знакомы?
— Знаю некоторых. По сравнению с русскими они неразвиты.
— Ты был на Манежке?
— Он был! — кричит со своего места Лиза. — Он специально с уроков ушел!
— Я могу сказать по поводу Манежной площади одно: это было просто выступление футбольных команд против убийств.
— Почему нет историй, где в концлагерях кавказцы? — спрашивают из заднего ряда. — Они же тоже не арийцы!
Третий ряд начинает волноваться. Сидящие там кажутся мне однородной массой, без деления на личности. Они сливаются и принимают одну форму, потом рассыпаются для того, чтобы принять форму следующую. Стоит мне забыть о них на минуту, как они начинают гудеть и ползти на меня волной.
— Когда говоришь, что кто-то тебе не нравится, тебя сразу называют националистом и ксенофобом, — сообщает Никита.
— К евреям я отношусь вполне лояльно, но не к людям кавказской национальности, — делает поблажку евреям Паша, сам очень похожий на еврея.
— Вот почему нам так важно прочесть «Искру жизни», — говорю я ему. — Чтобы в нашей стране не повторилось то, о чем рассказывал Ремарк.
— Нет! У нас, наоборот, коренное население ущемлено! — возражает он.
— Проблема в том и была, что фашисты считали, что они в чем-то ущемлены! — кричит девочка из второго ряда.
— Сонечка, а вы как думаете? — отрываю я сериальную блондинку от уха соседки.
Сонечка сильно напрягается.
— Просто у нас уже звонок! — выпаливает она.
— Ну так идите, — холодно разрешаю я.
Класс медленно выплывает в коридор. Выходя, Паша бросает на меня недобрый взгляд. В классе остается только одна девочка.