К чему, собственно, так долго рассуждал о Толе. Приехал он в мой родной город, но не ко мне, а в наш театр. Скорый подписал договор на постановку, а вместо себя прислал Толю, с тем, чтобы Толя работал с актерами, с цехами, делал дело, а тот потом налетел бы, как орел, ветром от крыл своих отполировал бы содеянное и, схватив в клюв оговоренную сумму в виде толстой пачки, вновь взлетел бы на свой Олимп.
Толя появился в нашем театре нежданно-негаданно, в необыкновенном заграничном пиджачке, в водолазке вишневого цвета. Я же трудился в театре механиком и переодевался на работе, если так можно выразиться, в неопрятного вида одежду.
И вот, столкнулись мы с ним нос к носу, я чумазый и он, весь из себя. И тут случилось такое, чего я от него совсем не ожидал. Он сделал вид, что меня не знает. Хотя шел я вроде бы один, стыдиться нашего знакомства ему было не перед кем. Но все прояснилось через пять минут, когда я увидел Феликса Склифасовского и услышал его слова, которыми накачивал он своих актеров. Это была инструкция, как следовало им себя вести с приезжим режиссером.
– К нам приехал полубог из Москвы, – говорил Феликс Феликсович. – Он будет ставить прогремевшую по всей стране пьесу Калещука. Заклинаю вас слушаться его беспрекословно. Выполнять все его задачи. Следом за ним явится сам Бог, всем известный Семен Скорый и проведет генеральную репетицию. На нашей сцене будет идти спектакль Московского Академического Замечательно Устроенного Театра… Знакомьтесь, Анатолий Модестович Коптев!
И тут в перекрестии прожекторов, почти, как в цирке, на сцене появился Толя. Согласитесь, разве мог полубог здороваться с перепачканным в грязи и пыли монтировщиком, в тот момент, когда осветители уже стояли за прожекторами и готовились к его выходу. Толя поблагодарил главрежа, рассказал вкратце о себе, и закипела, забурлила работа над переносом спектакля с одной сцены на другую.
Очень легко начавшаяся, работа на ровном месте вдруг взяла, да и забуксовала (и тут я заметил, что, как и прежде, после смерти отца, у Толи донельзя натянуты нервы). Толя неверно распределил актеров на роли, не мог объяснить, сформулировать, что им играть, не мог показать. Да и то сказать, что бы уж не мог. Как мне показалось, не очень то и хотел. Он совершал почти те же самые ошибки, что и я, ставя эту пьесу в театре МАЗУТ у Скорого.
И вдруг, среди ночи в квартире моей раздался звонок. Я открыл дверь и увидел на пороге Толю.
– Предателей принимаешь? – спросил он.
– Заходи, – восторженно крикнул я и полез обниматься.
Он мне не препятствовал, но его объятия были не такими жаркими, как мои.
Толя сообщил, что бросив все, уже сел в поезд, идущий в Москву, но в последний момент не выдержал и сорвал стоп-кран. Сказал, что мой адрес узнал сразу же по приезде, но все не решался зайти, да и таскали по ресторанам, по «радио», по баням. Я показал ему свой скромный быт, наследника. Рассказал, что говоря о творчестве, могу похвастаться лишь тем, что вместе с соседом-художником делаю детские книги, придумываю для героев, которых он изображает, мизансцены.
– Фелицата Трифоновна очень интересовалась тобой, – сказал Толя. – Когда узнала, что ты устроился монтировщиком, не поверила. «Сегодня не тридцатые годы, не при Сталине живем, да и он далеко не Булгаков. Невозможно, чтобы судьба заставила режиссера пойти в механики. Жилищный фонд существует везде, в любом театре, если не квартиру, то комнату в общежитии всегда дадут. Но все это ерунда. Режиссеру, приезжающему из Москвы, автоматически предоставили бы квартиру». Она, видимо, забыла, что ты поехал в родной город. «Это редкая, сложная профессия, режиссеров не хватает, и везде режиссеры нужны и везде московский диплом безумно ценится. Чудовищный конкурс на поступлении, очень сложный экзамен, надо продемонстрировать совершенно невероятный интеллект, ум, изворотливость, то есть с кондачка на режиссуру не поступить. В любом случае, талантлив или нет, поступают люди, которые хотят и любят это дело. Потом пять лет обучения в очень тяжелой форме с совершенно невероятными физическими и моральными нагрузками, исключает возможность человеку нормальному работать механиком сцены». Тут я в твою защиту сказал, что тебя силком в механики засунули, что ты не по своей воле. «Не может быть такого! Если бы главреж ему сказал: «Не возьму ни режиссером, ни актером» любой бы ответил: «Да пошел ты…». Да и по морде бы ему дал. Имел бы на это полное право. И главный, я думаю, в последнем случае, никуда бы жаловаться не пошел. Если бы сдал в ментовку на пятнадцать суток, то после этого стал бы посмешищем. Он предложил режиссеру, закончившему московский институт, должность рабочего! Это выглядело бы издевательством. А в советские времена его самого бы посадили». А как все же было на самом деле? – поинтересовался Толя и было заметно. что этот вопрос очень мучает не только Фелицату Трифоновну.
– Как? Да вполне обыденно. Пришел к Склифасовскому, показал справку вместо диплома. Сказал, что хочу работать режиссером. Он справку повертел, порасспрашивал, как с жильем, женат или холост, у кого в Москве учился. А потом, чуть не заплакав, сказал: «Режиссером взять тебя не могу». «А актером?». «Именно сейчас, зимой, и актером не могу. По весне наши знаменитости станут сниматься, вот тогда я тебя и займу». «Что же мне делать до весны?». «Знаешь, поработай-ка пока монтировщиком. Да и денег для семьи подзаработаешь. Начинающий актер получает в два раза меньше, чем монтировщик». Подумал я, пораскинул умишком, не на фабрику же снова идти к шинелям, а тут все же в театре, при сцене. Ну, и согласился. Стал монтировщиком здравому смыслу назло. Первое время было трудновато, декорации некоторые казались неподъемными, непонятен был порядок сборки. Бегаешь, не знаешь, что куда сунуть, да и потом эта куча штанкетов. Пятьдесят пять штанкетов над тобой и все это цепляется. Но со временем привык. А новые спектакли, они уже при мне собирались, расписывались. Одним словом, не скоро, но сделался профессионалом. В актеры меня Феликс Феликсович так и не взял, все это была пустая болтовня. В какие-то мелкие роли пытался вводить, но тут таскать надо и репетировать. Приходилось выбирать, ведь таскаем парами. Если я репетирую, то и напарник не работает. Так и остался механиком.
Толя слушал меня с нескрываемой брезгливостью. Когда же стал рассказывать о себе, то стал рассказывать о том, как ставил в провинциях:
– Раньше идеями горел, – говорил Толя. – Теперь стал циником. Звонят, говорят: «Думаем вас пригласить. Что бы вы хотели поставить? Какие у вас соображения? Я прямо в лоб сообщаю: «Никаких. Говорите, что надо и сколько платите. Приеду, поставлю».
Как и Леонид когда-то, Толя запел те же самые песни: «Надо возненавидеть актеров, относиться, как к пешкам».
Я высказал свое мнение:
– Нет, Толя, в ненависти ничего не сделаешь. Никогда не стоит браться за то, к чему у тебя душа не лежит. Навредишь себе и другим. На этом Леонид погорел. Да и ты к тому же огню подходишь. Только любовь. Банально, но факт. Режиссер должен любить актера, а актер должен любить режиссера. Любить и доверять ему. Только тогда все получится.
– Чтобы мне актеров полюбить, наверное, следует механиком сцены побыть, поработать, как ты. Дело не в том, сверху вниз или снизу вверх ты на актера смотришь. Дело в том, что сейчас демократия, а она не способствует достижениям в области искусства. Демократия – это торжество посредственности. Извращенцы, политинтриганы, торгаши, все эти кикиморы и шатуны в человеческом обличии – вот кто теперь настоящий хозяин жизни. В моде ростовщики и сама копейка. Пьесу ставишь? Значит, слабак. Значит, не способен деньги зарабатывать. Такая вот философия. Какую пьесу ставишь? О любви мужчины к женщине? О высоте человеческого духа? Значит, трус. Значит, боишься о любви мужчины к мужчине, о низменных страстях. Не способен на порнографическую постановку, где через слово по матушке и все промежности наружу? Значит, болван, простофиля. А ты, Дима, все с прежними лекалами: «Актер, люби режиссера, режиссер, люби актера».