Изменить стиль страницы

Пока я расширял и углублял щель кинжалом, совсем рассвело.

Шкатулка вошла в углубление боком, но на половине застряла. Нервы сдали — я принялся вколачивать ее вглубь рукояткой кинжала. С каждым ударом я всё безобразней сминал изящную вещицу и всё глубже впадал в отчаяние, с каждым ударом всё яснее понимая безнадёжную глупость затеи.

Но дело было сделано — шкатулка была втиснута в щель насильно, и перепрятать ее теперь можно было, лишь взорвав предварительно стену.

Я заткнул щель сверху мелкими камешками, распрямился и сказал себе:

— Финита ля коммедия… Больше ты не нужен никому.

«Она не пропадет», — вспомнил я о Нисе, вспомнил ее одинокий и безмятежный утренний сон.

Небо ласково голубело над зачумленной Империей. Я засмотрелся в него… и вдруг поскользнулся на отполированной сандалиями римлян, покатой ступени… Я шёл по краю лестницы, ближе к свету и… сорвался прямо вниз, на арену, с приличной высоты… не меньше десятка аршин…

ИСХОД — В БЫТИЕ

Планета Земля. Рим, 1919 — Харбин, 1929 от Рождества Христова.

«…Ангелы на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою…»

Бред величия, он и есть!

Я не разбился.

Ледяной шквал сбил меня с ног.

Я вскочил. И был наг.

Ледяной шквал страха охватил меня. Вот он — ад! Сфера!

Но ах! Я стоял, не разбившись, на арене Колизея, и до меня доносился шум города, которого не могло быть в пятом веке до нашей эры… Не далеко, а совсем вблизи, за стеной, послышался не треск цикады, а гусиный крик автомобильного клаксона.

Первое, что я сделал спустя полторы тысячи лет — разрыдался. По-детски отчаянно и сопливо.

Потом, выглянув из стен древнего Колизея и, убедившись, что меня отпустили, я завопил:

— Aiutatemi! Помогите!

Меня подобрали полицейские.

В участке я объяснил синьорам, что прибыл поездом в Рим, к родителям, и решил немного погулять по Вечному Городу прежде, чем пугать стариков непомерной радостью (сын! живой! из России!). И вот злая шутка рока: нападение совершенно беспощадных грабителей.

Меня внимательно выслушали, деликатно отводя носы. Не внял я Демарату — не боролся с гуннской вонью его способом. И вот — незадача… Синьоры трижды спрашивали у меня адрес родителей и трижды записывали его… но подобрали мне полный комплект списанной форменной одежды без знаков отличия.

Синьоры римляне, я так многим обязан вам!

Я несколько раз приглядывался к календарю и видел одну и ту же дату, свидетельствовавшую о чуде — о том, что, судя по всему, я очутился в Риме мгновением позже того, как бесследно исчез из своей манчжурской шубы. Бурятский шаман, вероятно, еще стоял, таращась на мой пустой гардероб, когда я уже трясся по Риму в полицейском тарантасе…

— Вот и Коленька приехал, — только и сказала мама.

Больше нельзя было плакать… Нельзя было плакать, как там, на пустой арене Колизея.

— А скажи-ка ты мне, Никола, — со своей лучшей, стоической улыбкой сказал сильно постаревший отец, — на каком таком лихаче ты сюда поспел? С Амура-то… Или я ошибаюсь насчет Амура?.. Ну-да ладно, — вздохнул он, по-своему поняв мой ошалелый взгляд. — Сначала покормить бы тебя с дороги.

И вот — маленькая комнатка, где-то в Риме, куда меньше той, патрицианской… но в ней — все родные, и год — свой, чего еще желать?

Но, увы, уже через час меня потянуло обратно — к Колизею. И какая же нестерпимая досада охватила меня. Четыреста пятьдесят второй год все-таки впился мне в сердце. Агасфер! Я знаю твою боль, неседеющий старик!

— Брось кукситься. — Отец хлопал меня по лопаткам. — Подумаешь, раздели… Не дома же, в России.

Но что я мог с собой поделать! Ниса, твои кости давно истлели… но сейчас, именно в эти минуты ты думаешь, что я просто сбежал и бросил тебя погребать мёртвого стратега. И вы, господин префект, мир вашему праху, что вы теперь думаете?.. Вот поистине Агасферово проклятье!

Я вздохнул. Как видно, очень тяжело.

— Что? Стрелять там пришлось в своих, в русских? — Отец сел рядышком.

— Так… в небо, — отмахнулся я. — Бог миловал.

— Тогда я отказываюсь понимать, — рассердился отец.

«Я — дома», — приказал я себе.

— Папа… скажи мне, неужто так сильно от меня разит?

Отец взглянул из-под бровей и чуть-чуть подобрел.

— Чувствительно, надо признать… Ну, еще пару раз вымоешься… Тут и попариться-то по-человечески негде.

— Чем разит?

— Чем? Да вроде как загнанным мерином, Николя. Потому-то и про лихача спрашивал.

— Я и есть загнанный мерин, — развёл я руками…

На другой день, вскоре пополудни я остановился против Колизея и простоял с четверть часа, страшась подходить…

За сутки, растянувшиеся на полторы тысячелетия, щель стала шире, гораздо шире, и я с ужасом заглянул в эту маленькую пропасть…

В сумерках я вернулся со спичками — и чиркнул.

Шкатулка блеснула в глубине россыпью звёздочек! Она как будто сама заползла глубже, подальше от чужих глаз… или кто-то позаботился о ней? Префект отказался честным человеком, настоящим гражданином настоящего, ушедшего Рима… и, что удивительней всего, — тайным оптимистом.

Минули еще сутки, микроскопические в сравнении с пятнадцатью веками, но для меня несравненно более долгие, чем целое тысячелетие.

Я придумал использовать каминную кочергу в качестве сначала кирки, а потом — рычага и еще четверть часа мучился самым тяжким за всё тысячелетие приступом бессилия.

Наконец, в бездне хрустнуло, шкатулка выскочила из пятого века — и золотые монеты чеканки Феодосия, базилевса Восточной Римской Империи, раскатились по Риму века двадцатого.

Я собрал их все и пошел прочь, прихватив с собой и покорёженную серебряную шкатулку, которая и в таком состоянии могла в наши дни составить — вот каламбур! — целое состояние.

По дороге домой я думал о своих стариках и просил у них прощения. «Нет, я еще не дома, я — там. И Колизей волочится за мной, как ядро, прикованное цепью к ноге каторжника… Но подождите немного — неделю, месяц, никак не тысячелетие… Это должно кончиться, отпустить».

И через неделю, убедившись, что гуннский дух окончательно отбит и римские бездомные собаки не шарахаются от меня, поджав хвосты, я дал объявление в вечерней газете:

«Для г-жи Т-ской Екатерины Глебовны имеются важные сведения из России.

Она может осведомиться в любой из грядущих четвергов с шести до девяти пополудни по адресу…»

Ждать пришлось еще неделю.

Однажды в четверг, когда сердце, по обыкновению, уже начинало выпрыгивать из груди, а именно за пару минут до пяти пополудни, под нашими окнами возникло и замерло, продолжая как-то неуловимо скользить сквозь пространство, длинное чёрное авто.

С шофёрского места вышел человек под идеальным белым кругом фуражки и, механически обойдя эту огромную чёрную пулю, открыл заднюю дверцу.

Красивая женщина, еще не дожившая до бальзаковского возраста, вся в тёмном, возникла вовне… и, подняв взгляд, чуть рассеянно посмотрела на наши окна.

Я затаил дух и подумал: «Ныне отпущаещи…»

И с величайшим напряжением улыбнулся маме.

— Мама, ты помнишь, я говорил о возможном визите в четверг? Гость, как видно, пожаловал… Только не хлопочи. Чашки кофе довольно.

Колокольчик в прихожей брякнул, и я, сдерживая себя, неторопливо двинулся к двери.

— Вы господин Арапов?

— К вашим услугам. — Я поклонился.

Озноб пересилило жаром.

…За ней стоял, направляя в меня вольфрамовый взгляд, высокий и молодой человек в белой шофёрской фуражке.

— Марко, подожди внизу, — сказала она по-итальянски, не глядя на него.

И грациозно вступила в прихожую.

На столе, рядом с моей чашкой и неподалёку от сахарницы, лежал пакет, очень похожий на тот, что передал мне в руки полковник Чагин.

Она пристально посмотрела на пакет. Тонкие черты лица, серые глаза — и немного эмигрантской бледности… Только губы чуть-чуть, по-южному, пухлы и ласковый пушок над верхней губой. Остальное же — грациозный холод, изящество недоверия… Трудно было бы спрашивать ее о нужде и обстоятельствах… и эта чёрная сумочка, дочка роскошного чёрного авто, скользящего внизу сквозь пространство…