— Надо же, — говорит Майк, — перепутал. Тут один старичок гуляет с очень похожим.

Александра Генриховна хмурится, и по ее виду ясно, что свою собаку она считает решительно ни на кого не похожей.

— Как интересно, — продолжает Майк задумчиво. — А ваш с крысами играет?

Александру Генриховну перекашивает.

— Еще чего, — говорит она. — Они же все заразные.

— Я об этом не подумал, — говорит Майк с ужасом. — А люди могут от них заразиться?

— Разумеется, — говорит худая дама твердо.

— Ой, беда, — бормочет Майк. — Я как раз иду навестить приятеля, он приболел.

— Какая жалость, — говорит Александра Генриховна вежливо. — Всего хорошего.

Майк старательно кланяется. Александра Генриховна смеется и, уходя, дружелюбно машет ему. Майк бежит через парк, тревожно ощупывая свой лоб.

Лысый, стоя перед окном кафедры, закрывает рукой лоб и глаза. За окном темнеет.

В ярко освещенном магазине Костя, прислонившись к пестрым полкам, закрывает глаза и прикладывает руку ко лбу. Выражение его лица постепенно меняется, из страдальческого и потерянного становясь пренебрежительным, ожесточенным. Поднявшись по лестнице, девица Пухова обеспокоенно и мрачно смотрит на продавца. Она вежливо кашляет.

Закашлявшись, Зарик забирается под одеяло.

— Как ты себя чувствуешь? — тревожно спрашивает Майк, оглядывая захламленную комнатку с низким потолком.

— Я себя чувствую зверьком, который сидит в своей норе и слушает, как где-то в лесу лают собаки. Такой глухой, страшный лай сквозь землю.

— Вот до чего наркотики доводят, — бормочет Майк. — Где у тебя градусник? — Он роется на столе.

— Градусника нет, — говорит Зарик. Он садится в постели, прислоняется к стене и закуривает. — Посмотри на меня. Я какой?

Майк внимательно смотрит.

— Как всегда, — говорит он. — Длинный, тощий и грустный. Плюс у тебя, сто пудов, температура. А что?

— Ты тоже худенький. И тот старик, о котором ты рассказывал. А Лизка — нормального телосложения. Сечешь?

— Нет.

— Мы все тощие и все видим крыс, ну?

— Это инфекция, — говорит Майк упавшим голосом. — Крысы разнесли заразу. Конечно, тут похудеешь.

— Мне все равно, что я лежу больной, — рассеянно говорит Зарик, — что чай мой горек, как микстура…

— Бу-бу-бу.

— Не бу-бу-бу, а тру-ру, — говорит Зарик.

— А это что? — спрашивает Майк, найдя в куче бумаг маленькую цветную листовку. Он углубляется в чтение. — Эй, Зарик, — говорит он, — какая разница, если презервативы черные?

— Не знаю.

— «Они придают вашим отношениям новизну и необычность ощущений», — читает Майк. — Супер. Ты знаешь, что оказывается? Никогда не бросайте гондоны в унитаз.

— Написано «гондоны»?

— Написано «никогда».

— А куда же их бросать?

— «Сверните и выбросите», — читает Майк.

— Как же его сворачивать, — говорит Зарик, подумав. — А если растечется?

— Да брось ты, — говорит Майк. — Можешь хоть узелок завязать. Чему там растекаться?

— Странно, что у тебя по этой части такой богатый опыт. — Зарик кряхтит, кашляет, засовывает между собой и стеной подушку и вопросительно смотрит на Майка. Майк собирается с духом, словно хочет сказать что-то важное.

— Так вот, — говорит Майк, — тебе как лучшему другу. Под большим секретом. Я натурал.

Зарик фыркает.

— Ничего смешного, — говорит Майк сердито. — Ты представь, какой будет скандал, если узнают. Как я сделаю карьеру в этой чертовой фотографии?

Зарик размышляет.

— Хорошо, — говорит он наконец, — откровенность за откровенность.

— Только не это, — говорит Майк.

— Нет, не это. У меня вообще никого еще не было.

— Подожди, — говорит Майк, — я не понимаю. А чем ты занимаешься со всеми своими девками?

— Нет у меня никаких девок.

— А как же…

— Нетрудно догадаться как, — говорит Зарик. — Я врал.

— Ну, ты хотя бы дрочишь?

— Дрочу, — говорит Зарик. — Но это все делали. Даже Лев Толстой.

— И Кант?

— Вряд ли, — говорит Зарик мрачно. — Он же немец.

— Ладно, будь патриотом. Равняйся на Толстого. — Майк размышляет. — Тебе что, совсем никто не нравится?

— Мне очень понравилась, — говорит Зарик застенчиво, — помнишь, тогда, в парке. Хотя с чего тебе помнить.

— А, — говорит Майк, — рыжая. Слушай, ведь она живет где-то рядом, я ее часто вижу, и ты увидишь.

— Ну и что, — говорит Зарик. — Мы же не знакомы.

— Ты можешь с ней познакомиться.

— Познакомиться? — Зарик чихает и погружается в глубокое раздумье. — А как? У нас вряд ли есть общие знакомые.

— Просто подойди к ней, когда увидишь, и познакомься.

— А если она не захочет?

— Попробуешь еще раз.

— И долго так делать?

— Пока ей не надоест, и она с тобой познакомится.

— Я так не могу, — с тревогой говорит Зарик. — Меня кто-то должен представить.

— Все считают, что ты очень хорошо умеешь знакомиться.

— Теоретически, — говорит Зарик, — это так.

— Зарик, — говорит Майк тоже встревоженно, — ты ненормальный.

— Ненормальный, ненормальный, — говорит Зарик. — А кто нормальный?

— Из нас?

— В мировом масштабе.

— Билл Гейтс, — говорит Майк, подумав. — Билл Гейтс — нормальный?

— Может быть, — говорит лысый. — Наверное.

Привычным усталым движением — как над постелью больного ребенка — он склоняется над стаканом. В стакане всего лишь томатный сок, сгусток кирпично-красного цвета с бархатным бурым отливом. Глядя на держащую стакан сухую узкую руку, Белинский подносит к своей сигарете горящую спичку.

Надменный и лысый сидят за угловым столиком у окна; за окном давно стемнело, сквозь темноту изредка проезжает машина. В маленьком баре вечером довольно людно. Алкоголь густым светом блестит в разнообразном стекле посуды — в рюмках, бокалах, пивных кружках, высоких или, наоборот, широких и низких стаканах. Склоненные лица сидящих за столиками идут красными и желтыми пятнами.

— Вчера в Москве одного профессора застрелили из пистолета с глушителем, — говорит лысый. — В перерыве между лекциями, в его же кабинете.

— Нy-нy, — говорит Белинский. — Филолога?

— Нет, он патологоанатом.

— Жаль.

Лысый печально улыбается.

— Завтра еще кого-нибудь убьют, — говорит Белинский, пожав плечами, — а послезавтра нас самих не станет. Я против патологоанатомов ничего не имею.

Он наливает себе в стопочку из маленького графина.

— Не проходит дня, чтобы смерть не приветствовала тебя утром и не желала тебе доброго вечера, — неторопливо, словно припоминая цитату, говорит лысый.

— Откуда это?

— «Тысяча и одна ночь».

— Жизнь устроена куда проще литературы, — говорит Белинский. — А мы любим хитрые конструкции, почему и не живем в общепринятом смысле. Когда сдохну я, кто-нибудь скажет «жаль» с ликующей улыбкой. Меня это, знаешь, не травмирует. Твое здоровье.

— При чем тут литература?

Белинский выпивает и сует в рот новую сигарету.

— При том, что у всех, кто с ней связан, всё через жопу.

— Нам нужно меньше пить, — говорит лысый мрачно.

— Еще чего! С голоду умереть хочешь?

— Извини?

— Если мы не будем пить, — объясняет Белинский, — как мы будем писать рецензии, читать лекции, смотреть на человеческие лица и всё такое? Или ты еще что-нибудь умеешь?

— Я бы мог стать дворником, — говорит лысый, подумав.

— С твоими-то легкими?

Лысый смущен. Надменный наливает ему и себе.

— Ну, ну, — говорит он. — Будь реалистом.

— И все же, — говорит лысый, поднимая стопку, — кому понадобилось его убивать?

— От реализма до преступления один шаг, — говорит девица Пухова и мрачно смотрит на Лизу. — Преступление по самой своей сути реалистично. — Она медленно отпивает из стакана с прозрачной смесью и пальцами свободной руки подталкивает по стойке пепельницу. — А реализм, в свою очередь, преступен.

— Это невозможно, — встревоженно говорит сидящий рядом тощий нескладный мужик. Одной рукой он крепко держится за стакан с ярким соком, другой — за край стойки. Он плотно сжимает задрожавшие губы.