Он хочет стряхнуть пепел и отводит руку, как будто передумав.
Она лежит на низкой кушетке, безучастно перелистывая яркий журнал. На ней все то же черное платье. Телефон начинает тонко свистеть; она медленно морщится, выдыхая дым. Когда телефон смолкает, она встает, пересекает комнату, берет трубку: «Слушаю». Из телефонной трубки противно тянется ровный зуммер. Она снова пересекает комнату, на этот раз по направлению к окну.
С высоты шестого этажа виден парк; сверху — взгляду, который беспрепятственно сравнивает его с еще светлым небом — он кажется темнее, чем есть. Но от земли, из-под крон деревьев, поднимаются, смешиваясь с небом, сумерки, и в этих сумерках проступает близкая осень.
Рыжая женщина в черном платье угрюмо смотрит в окно. Она хмурится и проводит пальцем по стеклу. Она закрывает глаза и проводит ладонью по подоконнику. Под руку ей попадается блокнот из желтых листочков — написав что-нибудь, такой листок можно прилепить к чему угодно и потом отлепить без вреда для поверхности. За окном пролетают желтые листья. Они еще мягкие, их еще немного.
Толстый желтый лист — прожилки на нем не видны, и весь он точно вырезан из одноцветного мягкого картона — долетает до угла улицы; ветер переносит его через дорогу, он падает рядом с неглубокой лужей и лежит там, медленно темнея. Потом он исчезает, потом его выхватывает из темноты свет фонаря.
Густой, желтый, теплый, неподвижный свет фонарей смешивается с неподвижной водой лужи. Дождевая лужа кажется разлитым маслом или лужей чернил небывалого медового цвета. На ее дне проступают трещины старого асфальта — неотчетливый разрозненный алфавит. В середину лужи ударяет крепкий ботинок. «Ну и зачем?» — говорит женщина.
Повернув, через парк медленно идет пара средних лет — мужчина и женщина, похожие на господина и даму. Мужчина бледный. Женщина худая.
— Какая теплая ночь, — говорит дама. — Какой странный в этом году сентябрь. Ты пожалеешь наконец свои ботинки?
— Я испытываю их на прочность, — говорит господин. — Я похож на Терминатора?
— Ты похож на писателя, пообедавшего в гостях, — смеется дама. — Надо было так врать?
— Да, я был великолепен.
— Болтун и лгун.
— Это профессиональное.
Писатель горбится и глубоко засовывает руки в карманы пальто.
— Со стороны, наверное, мы сейчас похожи на картинку, — говорит он. — Или две картинки в одной книжке. Стр. 32 и 33, например. Разворот. Супружеская пара.
— Ты когда-нибудь будешь смотреть на нас не со стороны?
— Счастливая супружеская пара.
— Вот так идея, — говорит дама. — Из этого романа не сделаешь.
— И жизни тоже, — говорит писатель. — У меня проблемы с сюжетом, а не с идеями. Пойдем завтра утром шуршать листьями?
— Листьев еще нет, а у меня завтра утром лекция. Пора бы выучить, новое расписание висит на двери туалета.
— Это же твое расписание.
— Но туалет-то у нас общий.
Они останавливаются и закуривают. Смотрят друг на друга. Улыбаются. Идут дальше.
— Как тебе студенты?
Дама меняется в лице.
— Ничего. Тяжело смотреть на лица. Я всегда снимаю очки.
— Прирожденные дебилы?
— Нет, они дебилы по убеждению. Из принципа. Твою мать!
— Наступила на какашку?
— Неужели ты не видишь?
— Чего?
— Крыса пробежала. И такая здоровая. Величиной с Бивиса.
— Наверное, до того, как ты его раскормила?
— Ты последний кусок готов отнять у несчастного животного. Он очень худенький.
— Таксы не бывают худенькими. Они или жирные, или нормального телосложения.
— Он худенький. Eмy нужно правильно питаться.
— Действительно, ты же читаешь ему свои лекции.
— Должен же кто-то их услышать? Я хочу сказать, кроме этих дебилов, которые все равно ничего не поймут. Ты крысу правда не видел?
— Правда.
— И потом, он что-то загрустил. Может, почитать ему Пруста?
— Это бессмысленная жестокость.
— Фак, какая же она была жирная. И со злющими глазами.
— Ты и глаза успела рассмотреть?
— Это конъектура. У такой жирной твари необходимо должны быть злющие глаза.
— И черствое сердце.
— Верно. Самые толстые студенты — самые большие дебилы. Мне всегда не по себе, когда я вижу толстого человека.
— А что ты будешь делать, когда они придут к тебе на экзамен?
— Постараюсь думать о чем-нибудь вечном. Ты о чем думаешь, когда идешь к зубному?
— О булочках со взбитыми сливками.
— Ты о них думаешь с ненавистью?
— Нет, я абстрагируюсь.
— Булочки какие-то невечные, — говорит дама, подумав.
— Зубы тоже.
Писатель на ходу бросает окурок в урну и промахивается. Фрагмент тлеющего огня падает в лужу и мгновенно исчезает, погаснув.
Книга падает на пол. Зарик качается на стуле, закинув ноги на парту. В очень маленькой пустой аудитории полутемно, потому что снаружи окошко закрывают ветки высокого кустарника. Доска в аудитории большая, черная и такая старая, что бесчисленные поколения мела навечно застревают в ее порах. Паркет пола выщерблен поколениями ног. На парте лежит бокс с остатками плана.
В коридоре за дверью — смех и быстрый топот. Смех бежит мимо. Зарик открывает глаза, роется по карманам, что-то находит, достает часы, смотрит на них, вертит сломанный браслет, поднимает книгу. И, держа книгу в руках, удивленно разглядывает титульный лист.
Потом он задирает голову и смотрит в потолок. Его взгляд проходит сквозь потолок, сквозь штукатурку и перекрытия, раздвигает старенький пол в помещении наверху. У взгляда вспухают жилы и мускулы, его худое жилистое тело все в пыли и известке, его локти ободраны. Взгляд выбирается, оттряхивается, озирается. Этажом выше, в буфете, две девочки в мягких кожаных плащах садятся за угловой столик. На держащей чашку руке слишком много колец, слишком темный лак. Кольца и ногти блестят.
— Неужели ты не видела? — говорит худая, обритая наголо девочка, поднося чашку ко рту. На губах помада того же темного цвета, что и лак на ногтях. — Она пробежала совсем близко.
— Тебе показалось.
Взгляд съеживается, потому что он тоже видит. Приближаясь к нему, пробирается под столиками, между ногами сидящих, рыжая неторопливая крыса. Она оскаливает острые зубы. Она улыбается. Ее густая взлохмаченная шерсть переливается, на концах шерстинок расцветают капли радуги. Крыса отряхивается, засыпая пол острыми радужными осколками. Ее глаза сияют. Ее зубы все ближе.
Взгляд дрожит. Вот он отпрянул, вот он юркнул обратно. Зарик вздрагивает.
— Тру-ру, — говорит он. — И как светлую и прекрасную розу мы закуриваем папиросу.
Он смотрит на часы.
На часах без пяти одиннадцать. Большие круглые часы висят на стене рядом с плакатом «Долой кухонное рабство». Не добравшийся до яркого пятна плаката, на стол по стене стекает бледный солнечный луч.
— Самое время подкрепиться, — уныло говорит писатель и смотрит на рыжую таксу. Такса терпеливо смотрит на свою пустую миску.
Голый зевающий писатель сидит в кухне на диванчике. В одной руке у него специальный скребок на длинной ручке, в другой — пакет мюсли.
— Ты будешь это есть? — с надеждой спрашивает писатель и чешет себе спину скребком. Такса виновато моргает. — Это понятно, — говорит писатель, — никто не обязан есть дерьмо. Люди вообще не обязаны есть по утрам. — Такса стучит хвостом по полу. — И животные, — быстро добавляет писатель.
Он бросает скребок, кладет пакет на колени и закуривает.
— По утрам все честные люди и животные должны спать, — продолжает он, пытаясь поудобнее устроиться на слишком коротком диване. — Утро — не время кошмаров. Это время благонамеренного, целомудренного сна. И это не время еды, — говорит он сердито. — Послушай, Бивис, я орехи отсюда выберу, а все остальное залью кефиром, гут?
При слове «кефир» Бивис съеживается.
— Я его подогрею, — торопливо говорит писатель. — Кефир полезен для здоровья плюс содержит ноль целых четыре десятых процента алкоголя. — Он опять берется за скребок. — А пиво у нас есть? — задумчиво спрашивает он и смотрит на плакат, на котором солнце наконец-то ядовито расцветает красной косынкой женщины, и нарисованное окно распахивается в веселую жизнь двора и футбола.