— Или вообще не человека.

— Да, — говорит писатель бодро. Он задумывается. — Точнее говоря, нет.

Белинский смеется.

— Кто знает, что будет завтра, — примиряюще говорит лысый. — Может, и нечеловечьи зубы, и все такое.

— Завтра у меня суд, — говорит Белинский, которому уже не так весело.

— Да! — вспоминает лысый. — Я вызван в качестве эксперта, — добавляет он скромно.

— По дуракам? — фыркает писатель.

— Нет, по словоупотреблению.

— Я человек спокойный, — говорит Белинский злобно, — но даже у меня есть мечта.

— Иногда, — замечает лысый удрученно, — мечты сбываются.

— Точно, — говорит писатель. — Слушайте. Один мужик умер…

— Вот оно как бывает, — бормочет Белинский.

— Да, и что? — поощрительно говорит писателю лысый.

— Ну что, попал на тот свет.

— И как там оказалось?

— Херово, — сообщает писатель. — И на том свете он тоже оказался никому не нужен. Все замечательные люди, с которыми он мечтал встретиться, и те, кого он любил при жизни, — в общем, им всем по-прежнему было не до него. Потому что и они, когда были живы, о ком-то таком мечтали, чтобы встретиться и поговорить, и быть вместе. Ну и так далее.

— Неужели о нем самом никто никогда не мечтал?

— Господи Боже! — писатель делает жест отвращения. — От этих он сам прятался в кустах.

— И такое случается, — кивает Белинский.

— А там были кусты? — спрашивает лысый. — Какие они?

— Кусты как кусты. Как у нас в парке. — Писатель хмурится. — Боярышник, то-сё.

Лысый полон сомнения.

— Может, это кущи?

— Может.

Белинский курит и думает о чем-то своем.

— А еще говорят, что дуракам закон не писан, — негодующе говорит он. — А они чуть что, так сразу под сень закона.

— Вот интересно, — говорит писатель, — какие у тебя шансы?

— Шaнсы есть. Я ведь не кретином его назвал.

— А чем дурак отличается от кретина?

— Ничем. Но если ты кого-то назовешь кретином, то разгласишь врачебную тайну, а это другая статья.

— Кретин — это умственно неполноценный, — не соглашается лысый. — А дурак просто не умеет пользоваться тем умом, который у него есть.

— Вздор, — говорит Белинский. — Дурак — это кретин, который не знает о своей неполноценности.

— Откуда ты знаешь, что он знает? — спрашивает писатель.

— Не такой я придурок, чтобы этого не знать.

— Тоже интересно, — меланхолично замечает лысый. — Придурок — это, видимо, дурак с психическими отклонениями. Или, скажем, умный, который сознательно прикидывается дураком.

— Вот это точно отклонение, — брезгливо говорит Белинский.

— А психи знают, что они психи? — спрашивает писатель.

— Разумеется, нет, — отвечает Белинский. — Если ты имеешь в виду настоящих психов. Только нормальный человек может считать себя ненормальным.

— А наоборот?

Белинский это предположение энергично отрицает.

— Нет, — говорит он. — Я, например, нормальный и знаю об этом.

— Был бы ты нормальным, неужели называл бы дураков дураками?

— Я назвал дурака дураком в состоянии аффекта, — объясняет Белинский. — Нормальный тем и отличается от ненормального, что у него аффекты, а не хроническое буйство или равномерная депрессия.

Лысый печально, покорно улыбается.

— А там будет эксперт по части психиатрии? — спрашивает он.

— Ну конечно, — отвечает Белинский, фыркнув. — И он сперва освидетельствует всех прочих экспертов, или как там это делается. Потому что если эксперт по словоупотреблению немножко того…

— На словоупотребление это не влияет, — взволнованно перебивает его лысый.

— Откуда нам знать?

— Как хитро всё устроено в жизни, — говорит писатель задумчиво. — Куда хитрее, чем в литературе. — Он машинально гладит Бивиса, ощупывает его хребет и ребра. — Действительно, — говорит он, — отощала собака.

Бивис глухо ворчит сквозь сон. Лысый поспешно тянется к графинчику.

— Солнце светит всем одинаково ровно, — говорит он.

Солнце садится в красноватую мглу. По движению деревьев видно, что ветер усиливается. Деревья видны отчетливо, до самой последней тонкой ветки. Снизу, от земли, поднимается тень.

Зарик идет не спеша, с удовольствием дышит, жмурится, улыбается. Завтра будет дождь, говорит он себе. Вернее, снег. Что-то такое.

Он останавливается перед схваченной льдом лужей, весело бьет по льду каблуком. Лед не разбивается; на нем нет ни вмятины, ни трещин. Зарик бьет еще раз, сильнее. Еще. И еще. Это занятие так его поглощает, что он не слышит шагов у себя за спиной.

За его спиной, низко опустив голову, ничего не видя, проходит рыжая женщина. На поводке она ведет толстую таксу.

Зарик бьет по льду каблуком.

— А потом я верю, — удар, — что лед пробить, — удар, — возможно, — удар, — для форели, — удар, — когда она…

— Когда она упорна.

Зарик оборачивается.

— Здравствуйте, студент Гофман, — говорит Александра Генриховна. — Не разбить?

— Я еще только начал, — говорит Зарик. — Хотите попробовать?

Они смотрят друг на друга. Их взгляды встречаются, неуверенно протягивают друг другу руки. Александра Генриховна хмуро кивает.

Они стоят над застывшей лужей и поочередно колотят по льду ботинками. Запыхавшись, Александра Генриховна расстегивает куртку.

— Все-таки, — говорит она между двумя ударами, — объясните мне, почему вы не ходите на занятия?

— Я болел, Александра Генриховна, — объясняет Зарик, тоже запыхавшийся и тоже между двумя ударами. — Но я много думал.

— И что надумали?

— Ничего, — удивляется Зарик. — Я думал просто так. Когда не с кем разговаривать, поневоле думаешь. Вы не устали?

— Нет, — говорит Александра Генриховна с мрачным азартом, — мы же только начали. А что вы думаете об этом?