— Женщинам всегда не везет, — замечает Майк. — Значит, вот почему говорят «дело в шляпе».

— Ну, и подол можно использовать, — замечает Аристид Иванович. — Принести в нем, например. Филь, ты чего?

Он приподнимает шляпу, кланяется, бредет прочь. Следом за ним по дорожке летят крупные желто-зеленые листья.

Александра Генриховна перелистывает страницу. Она читает в постели, задумчиво покусывая карандаш. Сверху на одеяле, вытянувшись на боку, спит Бивис.

— Полвторого, — говорит писатель, заглядывая в комнату. — У нас будет сексуальная жизнь?

— Ты же писатель, — говорит Александра Генриховна, не отрываясь от книги. — Зачем тебе сексуальная жизнь?

— А, — говорит писатель. — Ну, тогда я пойду пройдусь.

Бивис, в полудреме, стучит по одеялу хвостом.

— Бивиса взять?

— Нечего ему ночью на улице делать, — говорит Александра Генриховна. — Мало ли что. Нет, ну надо же быть таким дебилом. — Она что-то отчеркивает и быстро пишет на полях.

— А если со мной мало ли что? — спрашивает писатель.

— Творческому человеку всё на пользу, — говорит доктор ф. н. — В том числе — жизненный опыт. Это Бивису жизненный опыт ни к чему, а тебе пригодится. Когда писатель разбавляет свои фантазии жизненным опытом, — она опять что-то подчеркивает, — это любопытно.

— Ничего себе, — говорит писатель.

Он поспешно уходит, Александра Генриховна заботливо укрывает Бивиса маленьким детским одеялом и гасит ночник. Оставшись в полной темноте, Аристид Иванович закрывает глаза. Он полулежит, осторожно вытянувшись, на высоко заткнутых за спину подушках. В ногах у него спит собака. Окно не занавешено. Ночь за окном и темнота в комнате почти одинаковой густоты и насыщенности, но мрак комнаты глуше и неподвижнее. Проезжает машина, мазнув по потолку холодным отраженным светом фар. Вслед за светом испуганно скользят маленькие бесформенные тени и, отстав, тонут в волне темноты, как в волне прибоя.

Ветер волной налетает на кусты и деревья парка. Когда он отступает, их темные листья обвисают, как выброшенные на берег водоросли. Тяжелое плотное небо слабо колышется, как портьера на сквозняке. Подспудная жизнь шевелит песок дорожек. Только растения между небом и песком остаются неподвижными, словно их вытесали из камня или вылепили из папье-маше. В темноте они потеряли свой цвет, а их очертания, упростившись до чертежа, поражают утратой какого-либо сходства с живописью дня, размашисто и небрежно изображавшей их барочную избыточность. Сейчас деревья беззвучно торчат посреди ночи — равнодушные, как декорация, муляж или годовой отчет садово-паркового хозяйства.

В парке тихо. Даже если кто-то недавно прошел сквозь него, воздух успел устояться, поглотив и шаги прохожего, и оказавшуюся последней волну ветра. Можно посмотреть вверх и не увидеть ни звезд, ни самого неба, только глухую толщу темного воздуха. Кажется, что его далекая поверхность рябит, но это, скорее всего, искажение, вызванное слишком напряженным взглядом. Взгляд взволнованно мечется, не находя помощи ни у одного из прочих чувств. Звука нет. Запаха нет. Движения нет. Видимость — на расстоянии вытянутой руки.

Нетерпеливая рука трясет Александру Генриховну за плечо.

— Саня, проснись.

Александра Генриховна встревоженно садится в постели, одной рукой нащупывает очки, а другой — прикорнувшего у нее под боком Бивиса.

— Ну, — говорит она уже спокойно, удостоверившись, что собака мирно храпит, — и где же пожар?

— Я придумал сюжет. — Писатель садится на кровать и застенчиво улыбается.

Александра Генриховна силится осмыслить.

— Синичка, птичка, — говорит она наконец очень тихо и очень ласково, — неужели это не могло подождать до утра?

— Это специальный ночной сюжет. Смотри, я принес тебе джин-тоник.

Александра Генриховна машинально берет и открывает бело-желтую жестяную банку.

— Мужик пошел ночью прогуляться, — говорит она, вздохнув и глотнув, — и что-то ему повстречалось.

— В том-то и дело, что ничего. Все исчезло. Он идет-идет и вдруг замечает, что ничего нет, хотя всё на своих местах. Он беспокоится — я пока еще не знаю, в каких выражениях. И думает — это я еще тоже не решил, о чем ему думать, — но главное, он чувствует, что случилось нечто ужасное. Хотя ничего не случилось. Не смотри на меня так. Мне от этого грустно.

Александра Генриховна отводит взгляд и углубляется в джин-тоник.

— Ты моя жена, ты должна быть лояльной.

— Я должна демонстрировать лояльность. Но не тебе же?

— А кому?

— Тому, кого это может касаться.

— Кого же это касается больше, чем меня?

— Ладно, — говорит Александра Генриховна, — прекрасный сюжет. Его не портит даже то, что это никакой не сюжет, а обычный павор ноктюрнус.

— А я думал, это только у Шопена.

— Что «это»?

— Ноктюрны, — говорит писатель. — А оказывается, у меня тоже. А я даже не ходил в музыкальную школу. Мама хотела, но отец за меня заступился. Представляешь, что бы было, если б я стал пианистом?

— При чем здесь музыка, — говорит Александра Генриховна. — Павор ноктюрнус, «ночной страх», это литературный мотив. Или ты думал, ты первый, кто ночью что-то такое почувствовал и испугался?

Писатель отворачивается.

— Наверное, этот первый был давно, — говорит он в пространство.

— Наверное.

— Тогда не считается. — Он размышляет. — Саня, у нас ведь приняли закон о земле?

— А? — говорит Александра Генриховна озадаченно. — Да, кажется.

— Ну так вот, раз ты так любишь прошлое, сюжет для тебя. Один мужик под эту дудку решил сделать всё, как было. Купить поместье с угодьями, построить всякий сельский классицизм… ну, весь этот Тургенев — фенички, беседки… крестьянских детей посылать в собственный лес за грибами…

— За мухоморами, — говорит Александра Генриховна. — Насчет угодий, лес все равно нельзя купить.

— Да? Ну тогда озеро.

— Озеро тоже.

— А что там еще в деревне?

— Подожди, сейчас уточним.

Александра Генриховна покидает кровать и бредет, спотыкаясь и зевая, к книжным полкам. Достает и раскрывает толстый словарь.

— Вот, — говорит она, порывшись в словаре. — Угодья. «В сельском быту, всякая доходная статья: поля, пажити, луга, леса, реки, озера, каменоломни, гончарная глина и пр.». Каменоломню тебе тоже не продадут. Глину тем более.

— Конечно, — говорит писатель, — алюминий. А что вообще можно купить по этому закону?

— Ну, какое-нибудь совхозное поле рядом с каменоломней.

— А пажити?

Александра Генриховна берет другой том словаря.

— «Пажити — луг, поле, где пасется скот». Наверное, можно. Только они в законе назвали это не «пажити», а как-то иначе.

— Почему?

— Потому что Даля не читают, — говорит Александра Генриховна, забираясь под одеяло. — И правильно. Если в правительстве начнут читать Даля, то что же тогда будет? Остров можно, — неожиданно добавляет она, подумав. — Кто-то мне говорил, что какой-то мужик купил остров на Ладоге. Ездит туда рыбачить, или что-то в этом роде.

— Один?

— Ну да. Ему там и одному не развернуться, собаке приходится в катере сидеть.

— Большая у него собака?

— Не знаю.

— А мужик толстый?

Александра Генриховна пожимает плечами.

— По крайней мере, вдвоем с собакой они на этом острове не помещаются. — Она задумывается. — А сельский классицизм не поместится в любом случае. Разве что пара удочек.

— Скорее всего, он берет спиннинг.

— Спиннинг — это уже хай-тэк.

Они смотрят друг на друга.

— Странный какой закон, — говорит наконец писатель. — Вроде всё можно, а ничего нельзя. Это не годится, я ведь не фантастику пишу, а почти реализм. Все как в жизни, только абсурда поменьше. Как можно написать что-нибудь почти реалистичное о совхозном поле? — Он забирает у Александры Генриховны пустую банку и тихо в нее дудит. — Лучше я напишу о мужике, который мечтал купить Васильевский остров.

— Зачем?

— Зачем-зачем. Чтобы там жить, разумеется.