А время нашего отъезда близилось. Тетя Наташа, бабенька, тетя Толя, даже Тин и Нина были включены в хлопоты, с ним связанные. Они пробегали с озабоченным видом мимо моей постели, и мне было обидно, что они не уделяют мне прежнего внимания. Наконец мне позволили встать, и я как сонная муха слонялась по комнате, часто присаживалась от слабости то на стул, то на кровать. Однако через неделю я уже спускалась, держась за перила, по нашей деревянной лестнице на первый этаж и была признана наконец окончательно выздоровевшей.

По бабенькиному плану, мы втроем, совершенно самостоятельно, должны были ехать скорым поездом до Флоренции, там высадиться, провести три дня в знакомом бабеньке пансионе, опять сесть в поезд, ехать в Венецию, там пробыть один день, ехать дальше в Вену и там пересесть на поезд, идущий в Прагу. В Праге нас должен был встретить какой-то мамин знакомый и отвезти местным пассажирским поездом во Вшеноры. Мы подробно записали все бабенькины наставления, которым должны были неукоснительно следовать. Бабенька сделала расписание каждого дня и чуть ли не каждого часа нашего пребывания во Флоренции и в Венеции. Эти города она знала ничуть не хуже, чем свои родимые Евпаторию и Одессу.

Нам были выданы деньги и паспорта с визами, даны подробнейшие инструкции о всех музеях и достопримечательностях, которые мы должны будем осмотреть, расписаны поезда и даже номера трамваев, названы улицы, по которым мы будем ходить. Бабенька не забыла дать нам немного австрийских крон, чтобы мы не умерли от голода в Вене, где нужно было переехать с одного вокзала на другой и провести в ожидании поезда в Прагу чуть ли не целый день.

Деньгами и паспортами заведовал Тин — самый младший, самый маленький из нашей троицы, он был признан бабенькой наиболее рассудительным и достойным чести быть ответственным за легкомысленные и слабонервные создания, какими были мы с Ниной. Деньги были зашпилены английской булавкой во внутреннем кармане его курточки, паспорта находились в другом, специально пришитом к рубашке большом кармане, снабженном пуговкой с петелькой. Нечего и говорить, что Тин невыносимо возгордился и поливал презрением «слабых женщин», доверенных ему «как какие-нибудь бездушные овцы».

И вот путешествие началось. Не помню, как мы распрощались со знакомыми ребятами с виа Роверето, даже Антонио, обожаемый Антонио совершенно вылетел у меня из головы. Антонио просто исчез, был напрочь выброшен из памяти. Так же спокойно, без всякого сожаления смотрела я из окна поезда на равнины столь любимой Кампаньи, которую покидали мы навсегда, на мелькнувшие тени акведуков, на исчезавшие вдали купола и башни великого города. Все сознание было устремлено вперед, только вперед, к всему, еще не изведанному.

Мы благополучно приехали во Флоренцию, легко нашли бабенькин пансион, и Тин, страшно конфузясь и краснея, поговорил с владетельницей, причем эта почтенная дама никак не могла взять в толк, что он тут самый главный, и все обращалась со своими восклицаниями и экспансивными воспоминаниями к Нине и ко мне. Из нас троих я единственная жила во Флоренции почти три месяца и живо помнила те места, где мы тогда бродили с Саввкой, поэтому главным гидом оказалась я. Мы обегали музеи, о которых говорила бабенька, осмотрели соборы и площади, причем, совестно признаться, главной нашей задачей было не запомнить и усвоить виденное, а лишь точно исполнить бабенькины предписания. К вечеру ноги у нас гудели от беганья по бесконечным музейным залам, улицам и переулкам. Поедая скромный ужин, Тин с удовлетворением вычеркивал из своего списка названия уже виденных мест, и мы, охая и стеная, валились в постели, чтобы назавтра, с раннего утра начать снова беготню по городу. Из-за спешки и из-за немного досадного чувства обязательности всего, что мы делали, божественная Флоренция на этот раз не произвела на меня такого глубокого впечатления. Было только приятно сравнить мое тогдашнее незнание итальянского языка с совершенно свободным и непринужденным теперешним разговором.

В общем, мы несколько уподобились тем туристам, над которыми сами издевались. Мы так же, как они, во что бы то ни стало, чуть ли не рысью пробегали по залам музеев, автоматически вертя головой то вправо, то влево, ничего толком не понимая и ничего не запоминая.

В последний вечер нашего пребывания во Флоренции мы поехали на Фьезоле и совершенно измученные присели на невысокую стену, ограждающую крутой склон холма высоко над городом. Какой-то бродячий фотограф запечатлел нас на этой стене — мы с Ниной сидим, а Тин стоит рядом. На Нине большая белая шляпа с отогнутым впереди полем надвинута по тогдашней моде на самые глаза, которые светятся мрачно-озлобленно. Она горбится, а тонкие руки бессильно лежат на коленях. Я сижу совсем согнувшись, руки тоже сложены на коленях, взгляд исподлобья мрачен и нелюдим. На мне парадное красное платье, которое на фотографии выглядит черным, что придает еще больше меланхоличности всему облику, на голове красный берет. Мы обе похожи на несчастных сирот, которых силой приволокли и зачем-то посадили на это место. Один Тин выглядит нормально — он стоит, небрежно заложив одну ногу за другую в стоптанной сандалии и смотрит вполоборота на город. Тин говорил, что следил тогда за трамваем, идущим по пьяцца дель Дуомо. Фотография была туманной и уныло-серой, и на ней не получилась та величественная и трогающая душу панорама старого милого города, которая живет в моей памяти как самое нежное, самое волнующее воспоминание юности.

Поздно вечером мы, согласно расписанию бабеньки, сели в поезд, направлявшийся в Венецию. И тут выяснилось не предвиденное бабенькой обстоятельство, повергшее нас в уныние: в скором поезде оказались только вагоны первого класса — и к нашим билетам второго класса требовалось доплатить сумму, показавшуюся нам огромной. Хватит ли денег? Тин лихорадочно раскрыл свой зашпиленный карман и стал перебирать бумажки и медяки, в то время как мы с Ниной с тревогой за ним следили.

— Придется взять из денег, оставленных на Венецию. — пролепетал Тин, — а то ведь высадят…

Бедняга Тин дрожащей рукой отсчитал требуемую сумму. После этого мы успокоились, решив, что авось не умрем от голода в этой Венеции: подумаешь, один день не есть! Но с каким комфортом мы теперь ехали — отдельное купе с мягкими диванами, на спинках вышитые салфеточки, окно большое, зеркально-чистое, развевающиеся тюлевые занавески…

За окном уже стемнело и ничего не было видно, кроме красных искр, снопами вырывавшихся из трубы паровоза и трассирующим полетом проносившихся мимо выхваченных огнями поезда из окружающего мрака деревьев, кустов, будок и шлагбаумов. С трудом оторвавшись от завораживающего верчения за окном, мы с удовольствием прочитали уже знакомую надпись на эмалированной дощечке, прибитой к подоконнику. На трех языках она гласила: «Э периколозо спорджерси, дэфанс де панше ан деор, нихт хинаус ленен!» — что по-русски означало: «Запрещено высовываться наружу!» Три раза повторенное, это грозное предупреждение звучало как заклинание международного бога железных дорог, и мы с уважением подумали, что этот наш вагон скоро промчится через Италию, пронесется через Францию, Германию, и в нем будут сидеть французы и немцы, разговаривать на своих языках и жевать бутерброды: итальянцы — с «салами миланезе», французы, наверное, с вонючим рокфором, а уж немцы, конечно, с «ландлебервурстом»… Итальянец будет запивать свой бутерброд кьянти из оплетенной соломой бутылки, француз нальет ядовито-зеленую жидкость из плоской фляжки в миниатюрную рюмочку, хитроумно образованную из завинчивающейся пробки, и, притворно-вежливо улыбаясь, маленькими глоточками выпьет ее за здоровье хорошенькой спутницы. Немец на ближайшей же станции спустит оконную раму и зычно потребует пива, которое и будет ему подано в картонном стакане; сдув пену, он задерет голову, поднесет стакан к отверстому рту и выльет в него содержимое… На больших станциях, независимо от страны, через которую едут путешественники, в окна подают общепризнанную международную пищу в виде жареных кур и варенных вкрутую яиц… Я думаю обо всем этом, и мне становится приятно, что вот я тоже, как знатная иностранка, несусь в международном вагоне — и вся Европа стелется у моих ног, вернее, у колес моего вагона.