— Савва ждет нас дома! — живо сказала мама, улыбаясь. — Он очень хотел поехать, но я отговорила.

«Дома» — это на Ильменауэрштрассе, куда так часто писали мы свои письма. Какая она, эта улица в немецком городе Берлине? Скоро, скоро мы там будем!

Поезд быстро уносит нас по немецкой земле. Мы с Тином, конечно, смотрим в окно. Все приглажено, прилизано, прямоугольные поля, срезанные как по нитке дороги, ровные ряды деревьев по их сторонам — расстояния между ними абсолютно одинаковы, как будто бы их измеряли циркулем. Полосатые шлагбаумы проворно опускаются при приближении нашего поезда на дорогу. Солнце весело светит на красные черепичные крыши, белые колоколенки костелов возвышаются посреди деревень, больше похожих на маленькие города. Все имеет игрушечный, кукольный вид. Он мне напоминает те разноцветные кубики, которых у нас было на Черной речке целых два ящика. Из них можно было строить дома и костелы точь-в-точь как те за окном поезда.

В первый раз — тогда еще бессознательно — мне стало как-то душно, тесно, тоскливо. Как будто какие-то невидимые шоры надели на глаза, ограничили заборами пространство, прежде казавшееся таким бесконечным. Как «Белый клык», привезенный из диких просторов северных лесов в цивилизованную Калифорнию, тосковал, не понимая причин своего беспокойства, так и моя дикарская душа, выросшая среди гранитов Финляндии, среди почти первобытной природы, бессознательно отвергала этот культурный пейзажик, эту культивированную землю, где нельзя было просто так пробежаться, просто так поваляться на траве, спрятаться в гуще леса.

Но вот колеса застучали по стрелкам, люди повставали с мест и стали стаскивать с полок чемоданы, причесываться, хлопать дверьми. Мама и тетя Наташа тоже встали и начали суетиться, а мы с Тином, вытолканные в коридор, снова прилипли к окну, стараясь заглянуть вперед по ходу поезда. И вот мы видим: какое-то огромное полукруглое здание, немного похожее на чудовищной величины сарай с открытыми воротами, сверху этот сарай весь стеклянный, и на фасаде красуются огромные буквы: Ангальтербаннгоф — Ангальтский вокзал, значит. Поезд въезжает под эти стеклянные своды, делается немного темнее. Скрип тормозов поезда, крики носильщиков, шипение пара, топот бесчисленных каблуков. Все быстро ходят, громко разговаривают, машут руками, обнимаются, здороваются. И устремляются к подземным лестницам, над которыми написано: аусганг.

Мы тоже идем по лестнице, по подземным переходам, потом через громадный зал ожидания, похожий на штеттинский, только еще больше.

И вот мы наконец на улице, — мы едем на одном трамвае, потом на другом, который уже прямо идет по Гогенцоллерндамму. Этот самый «дамм» — неимоверно длинная широкая улица, обсаженная деревьями с молоденькой, еще блестящей листвой, весело колышущейся под легкими порывами майского ветерка. Мама говорит, что этот наш номер 59 трамвая доходит до самого Грюнвальда, остановка называется Розенэкк. Что значит Грюнвальд, а что Розенэкк? — вдруг спрашивает она меня. Я немного удивляюсь такому пустяковому вопросу и тут же отвечаю:

— Зеленый лес, конечно. И розовый угол или угол роз.

Мама улыбается, довольная.

Немного не доезжая до остановки «Угол роз», мы выходим из трамвая и сворачиваем в маленькую тихую улочку, по бокам которой стоят не очень высокие, добротные дома из какого-то серого камня. Дома отделены друг от друга красивыми палисадниками с живописно расположенными кустами, клумбами и лужайками. Все это огорожено низкими заборчиками, и ходить можно только по узким асфальтированным дорожкам вдоль фасада дома. Мама говорит:

— А вот и наш дом! — и мы, замирая, сворачиваем на дорожку и идем ко входу в дом.

Не доходя до подъезда, мы видим на первом этаже, почти у самой земли, балкон-лоджию. Мама только сказала:

— Это наш балкон, — как вдруг над цветами, густо свисающими из ящиков на перилах, показалась Саввкина сияющая физиономия, и Саввка хмыкнул, махнул рукой и снова пропал.

Мы с Тином бегом кинулись в подъезд и ворвались в дверь, открывшуюся слева, и очутились в темной передней.

Не успела я оглядеться и понять, что к чему, как из темноты кто-то на меня бросился, стал обнимать и тискать.

Потом стало светлее — и я разглядела Саввку, который стоял, немного согнувшись в простенке между дверями, во всю ширину скалил свои прекрасные, белые, как сахар, зубы, которых, как мне казалось, у него было куда больше, чем полагалось нормальному человеку. Смеялся он ужасно смешно — то глубоким, почти мужским басом, но неожиданно тоненько взвизгивал и кудахтал, как взбалмошная курица. Он стал совсем большим, очень сильным, широкоплечим, нос у него вырос, брови почернели. Все эти детали я рассмотрела, уже сидя с ним рядом на диване в маминой комнате.

С тех пор у нас с Саввкой началась большая и нежная дружба. Ведь мы очень подходили друг к другу по возрасту, были похожи и внешностью, и дикарскими замашками. Оба мы входили тогда в этот странный — радостный и горестный — подростковый возраст, когда все так глубоко ранит, очаровывает и разочаровывает, манит и отталкивает. Когда все впечатления отличаются глубиной, полнотой и воспринимаются с безграничным доверием, с восторгом, с каким-то трепетным ужасом. Больше всего на свете я боялась, чтобы кто-нибудь не назвал бы вслух те чувства, которые с такой девственной нежностью формировались в моей душе. Внешне я оставалась все той же высокой не по летам, неуклюжей и голенастой девчонкой, глядящей исподлобья, невероятно застенчивой и оттого молчаливой.

…У мамы была темная, прохладная спальня и гостиная. Стеклянная дверь вела на балкон-лоджию. Мама вывезла из нашего дома на Черной речке некоторую мебель, книги. Квартира была убрана со вкусом, придававшим довольно-таки мрачным комнатам уют и особенный отпечаток изящества и какой-то одухотворенной мысли. И всюду стояли и висели знакомые с детства предметы и картины: черти Гойи занимали самое видное и большое место на стене, рядом висел небольшой вид Римской Кампаньи с виа Аппиа — мрачное небо, древние большие камни дороги, развалины гробницы впереди на холмике, окруженном черными кипарисами. На письменном столе у мамы бронзовая копия храма древней римской богини Весты — мраморные ступеньки, вокруг колонны. Бронзовая папина горилла путешествует с нами, — она все так же пристально изучает человеческий череп, глубокомысленно приложив палец к нижней губе; медная змейка, поднявшись на хвосте, высунула раздвоенный язык, на нем висят круглые часы; знакомая пепельница в виде сидящей девушки («Наверное, русалка!» — почему-то думаю я) — она присела и распростерла по земле загнутый подол своего длинного платья, куда и надо трясти пепел и класть окурки. Все эти предметы стояли когда-то на папином письменном столе в его большом чернореченском кабинете. Мама вывезла тоже много книг. Конечно, их не было столько, как на Черной речке, но все же они наполнили целый книжный шкаф. Там были в знакомых сиреневатых переплетах папины книги и неизменные «Война и мир» и «Анна Каренина», а для нас были сохранены Нансен, Элизе Реклю и громадный «Настольный атлас мира» издательства Маркса.

Мы все увлекались географией. Началось это увлечение на Черной речке, когда от нечего делать мы брали с Тином атлас и начинали рассматривать и вслух мечтать о путешествиях. Особенно нас привлекали острова, изрезанные берега, разные бухты, проливы, заливы и полуострова. На карте Европы наш взор поэтому привлекал Апеннинский полуостров, который мы иначе, как сапогом, не называли, — человек немного отставил ногу назад и изящным, чересчур изрезанным носком сапога собирается ударить по Сицилии. Высокий каблук, нечто вроде шпор над ним делают этот каблук похожим на обувь какого-нибудь мексиканца, этакого кабальеро дон Диего Каваруббио де лос Льянос.

Хорош и Скандинавский полуостров, который напоминал нам собаку, висящую довольно неуклюже лохматой головой вниз. В зубах у нее зажата Христиания, на хребте дыбом стоят косматые островочки, мысики, фиорды, а бок изрезан параллельными речками, как будто бы у собаки от голода обрисовались ребра и она вот-вот зарычит. А может быть, это полосы, как на тигровой шкуре, и это вообще тигр?