Вот и клетка. Миша открывает дверь, и мы вваливаемся со всеми своими проводами и трубками, сбрасываем все это на пол, и тут только замечаем своего шефа. Он сидит, отгородившись дверцей стенного шкафа, и невозмутимо жует редьку, макая ее в соль. Это, видно, у него железный ритуал, ну как у англичан ленч, что ли.
И лучше его не трогать в это время, он свирепеет, как зверь, которого оторвали от кормёжки. Поэтому мы стоим молча все трое и терпеливо ждем, когда он переварит свою редьку и обратит на нас благосклонное внимание. Он с хрустом доедает очередной ломоть, заворачивает в бумажку остальное и, откинув самодельную, из неоструганных досок, дверь шкафа, предстает перед нами во всей своей красе.
— Ну, — говорит он, уткнувшись в новичка своим тяжёлым взглядом. — Так ты шо, работать хочешь?
— Совершенно верно, — кланяется парень, — Э… то есть я хочу, хочу…
— А шо ты умеешь? Или, может, ты только торговать умеешь. Катушки на хлеб менять будешь, а?
— Ну, как то можно, как можно, — лепечет парень и пятится к двери. Я чувствую: еще пара вопросов, и он кинется без оглядки отсюда.
— Он технику знает, — говорю я. — Мы вот шли с ним сюда, так он нам про электричество рассказывал.
— Вон что! — усмехается Бутыгин. — Как тебя зовут?
— Сеньор. Вацлав Сеньор, галантно кланяется парень.
— Синьор, значит, — ухмыляется Бутыгин и насмешиливо оглядывает парня с ног до головы. — Н-да, ничего не скажешь. Чистый синьор, вылитый, значит. Ну ладно, посмотрим, какой ты есть аристократ. — Он оборачивается к нам. — Пошли в цех, провода закладывать будем. А этот для начала пускай тут подметет, подберет все, в общем, порядочек наведет. Ну, гуд бай, синьор!
Так и прилипло с руки Бутыгина к нему это прозвище — Синьор.
*
Ну, кажется, кончили мы, наконец, долбать пазы. Исковыряли все стены, места живого нет — больше уж некуда. А теперь закладываем в пазы провода, втянутые в эбонитовые трубки, подводим их к фундаментам. Скоро моторы ставить будем. Только вот кому это нужно сейчас, не пойму — наши провода и моторы, и хитроумные текстильные машины — в новом цехе, кроме ткацких станков, самые невероятные машины стоят. Одни будут раздирать остатки кокона, превращать их в мелкие волокна, а потом сучить из этих волокон плотную нить, другие будут скручивать тончайшие шелковые нити в одну, да так, что они почти срастаются вместе — больше двух тысяч кручений на метр! Только на кой дьявол сейчас это нужно, кого он интересует сейчас, этот крепдешин или чесуча?..
На фронте плохи дела — ожесточенные бои на Волоколамском и Тульском направлениях. А вчера так прямо было сказано: «бои на дальних подступах к Москве».
Это трудно осмыслить, трудно представить себе: фашисты и Москва. Даже страшно, когда рядом стоят два этих слова. И все же это правда. И никуда от нее не уйдешь…
— Славка, а ты где был двадцать второго июня? — Миша шмыгает своим носом-пуговкой, и щелочки его глаз расширяются. Он смотрит на меня так, словно я могу сказать что-то необыкновенное.
— Где я был? Ходил за бубликами. Я всегда по воскресеньям ходил за бубликами. Там, знаешь, на углу Преображенской и Бебеля есть будочка такая синяя, там греки торгуют… Торговали, то есть… У них, знаешь, какие бублики! Как пряники пахнут. Лучше пряников!
Я закрываю глаза и втягиваю в себя воздух. И они оба замирают — Миша и Синьор, — замирают от восторга, видно, по моему лицу они гораздо лучше представляют себе, какие бублики были у одесских греков, чем по самым красочным моим словам.
Мы делаем подводку к мотору: только что уложили в бетонный пол железную трубу с проводами и присели отдохнуть. Синьор размешивал цемент с песком: одна лопатка цемента, две — песка, «готовил смесь для раствора. И тут Миша со своим вопросом. Он всегда так — молчит, сопит, потом вдруг как спросит — аж сердце оборвется… «Что ты делал двадцать второго июня?»
— Я там в очереди стоял, у этой будочки. Бублики пахнут —. аж слюна бежит. Подхожу к окошку и вдруг слышу, кричит кто-то из соседнего двора: «Сейчас правительственное сообщение будет — объявили!» Ну, все сразу по домам, к репродукторам. А я бублики все-таки взял, шесть штук. Нанизал он мне на веревочку, завязал ее, и бегу я с ними домой — дух захватывает, чует сердце:. что-то случилось. Прибежал, а там уже все наши у приемника — бабуш ка и соседи, лица у всех белые. Я стою, держу бублики, а они веревкой прорезаются — вот такие свежие и мягкие были бублики, нигде больше таких не видел.
Мы все трое глубоко вздыхаем. Миша отбирает у Синьора лопатку, сам домешивает смесь, а ему показывает, ты сядь, мол, отдохни. Тот присаживается рядом со мной на фундамент, под себя мы подложили телогрейку, а Миша теперь уже руками перемешивает песок с цементом. Он растопыривает пальцы, захватывает смесь, будто хочет зажать ее в пятерне, а она течет между пальцами, ускользает из рук, она неуловима, как вода, и это хорошо, это значит, что будет крепкий раствор, настоящий бетон, что он не подведет. Миша взбалтывает воду в ведре, примеряет на глаз, сколько ее, — тут нужно точно соразмерить количество воды и цемента, иначе ничего не получится. Он отливает немного воды в канаву, которую мы будем цементировать, и это тоже хорошо: чем влажнее она будет, тем лучше пристанет цемент. Он примеряется мастерком — сейчас начнет сыпать, и вдруг говорит:
— А мы с батей на охоту ездили, озеро ездили, там за Карасаем, знаешь, какой озеро есть?! Ночевали берегу, а утром рано-рано, только заря, мы лодку спустили, плывем тихо-тихо, весло не плещет, говорить — кашлять нельзя, дышать только тихо можно. Плывем камышам, плывем совсем близко, рядом уже, Батя воздух стреляет, И тут… Жу-жу-жу… Ту-ту, — Миша взмахивает руками, и мы представляем себе, как взлетают в розовеющем предутреннем небе целые стаи серых уток, как бьют они огромными, изогнутыми крыльями… — Батя другое ружье: хватал, я его держал, — и только р-раз! Р-раз! Три утки подобрали, потом подбили еще один…
— Одну.
— Да. Одну еще подбили, уже берегу. Такой охота:, небывалый, Батя смеется, радуется. Домой вечером добирались мотоциклом, у нас свой был мотоцикл, подъезжаем — воскресенья вечером, — а мамка плачет, бабушка плачет, ничего не понимаем. Батя утки дает, говорит: смотри, Нурия, какой утка, чего, плачешь! А она ему шею кинулась, дрожит вся, война, говорит, — Немее напал.
Батя как стоял, стоял, погладил голове, ничего не сказал. А через три день армия ушел, ничего больше не знаем…
Мы молчим. Только слышно, как стучит мастерок о стенки ведра, это Миша сыплет цемент. Сыплет и размешивает в воде, сыплет и опять размешивает. Над ведром поднимается легкий дымок, словно тлеет что-то внутри, — это цемент растворяется, реакция идет. А Миша все сыплет и сыплет без передышки, и мы теперь тоже ему помогаем, теперь уж нельзя останавливаться, иначе все пропадет — свойство такое, теперь сыпь и мешай, сыпь и мешай и не прозевай, когда густеть начнет…
— Хорош, — говорит Миша.
— Еще немного, — советую я.
— Не нада много — пока зальем, совсем густой станет. Чуть-чуть подсыпь, вот так…
Вдвоем поднимаем ведро, оно тяжеленное, словно свинец расплавленный в нем до краев. Наклоняем его и осторожно льем раствор в канавку, где уложена труба. Мы льем, а Синьор разравнивает мастерком. Он направляет все в канавку и заглаживает сверху. Мы уже подходим к самому фундаменту, кажется, немного не хватит, чуть не хватит раствора! Ах, какая досада! Ведь это ж придется опять…
— Щебень кидай, щебень канавку кидай, — кричит Миша. — Сверху зальем — хорошо будет.
Синьор лихорадочно сгребает руками щебень, он стоит на коленях, ползает по полу и сгребает остатки щебня. Я помогаю ему ногами, подгребаю к канавке все что можно — битый кирпич, осколки бетонного покрытия, которое мы раздолбали, чтобы уложить трубу. Сейчас все идет в ход… И вот канавка заполнена с боков, а сверху мы заливаем остатками раствора, его как раз хватило, чтоб сравнять с полом.
Ну, слава богу, кажется, все хорошо. Мы облегченно переводим дух, отдуваемся, а Синьор все заглаживает своим мастерком, все заглаживаем ему хочется, чтоб ровно было и красиво.