Не заглядывает она только к нам и в закуток к одинокому рыжему парню, неизвестно как затесавшемуся в наш «семейный» ковчег. Он, кажется, дальний родственник или сосед Кожиных, они жили в одном доме в Белоруссии, мать его умерла еще перед войной, в армию его не взяли — у него с ногами что-то не в порядке, и вот он прибился к соседям, да так и доехал с ними до Средней Азии. У него странное имя — Горик и какой-то блаженный, отсутствующий взгляд, — он рассеянный, неловкий, все у него валится из рук, и тетя Маруся только изредка покрикивает на него:

— Ну и рохля же ты, Горик! Вот уж действительно Горик, лучше и не придумаешь. Уродится же такой недотепа.

А Горик только хлопает своими белесыми ресницами и жалко улыбается какой-то дерганой, словно от зубной боли, гримасой.

Странный он парень — этот Горик. А бабушка его жалеет. Берет у него носки грязные, когда стирает, да еще каши кукурузной ему даст пару ложек, когда мы готовим. Он берет все это как должное, даже спасибо не говорит, только наклонит голову и пробормочет что-то невнятное.

Я слышал, как тетя Маруся говорила вечером сестре:

— Та какие там ноги — у него ж голова не в порядке, это за версту видно.

— Ты думаешь, его потому и в армию не взяли?

— Можешь не сомневаться. Он же винтовку по частям растеряет.

Насчет винтовки, может, она и права — не знаю. А вообще… Мне его жаль тоже. Никого у него нет, один совсем, да и не такой уж, по-моему, он придурковатый, как кажется. Читает он много. Сидит, грызет сушеный урюк — он хлеб на него меняет, — и читает.

А тетя Маруся его терпеть не может. Она говорит Оле, что от него несет, как от помойной ямы.

По вечерам, когда все ложатся спать и наша карусель затихает, начинается новая жизнь — ночная. Бывает — долго не можешь уснуть, голод не дает, все время сосет и сосет под ложечкой, и тогда слух и зрение как назло обостряются, видишь тени и лунные блики, падающие из окна, слышишь каждый шорох, и шепот, и вздох. И хотел бы не слышать всего этого, укрываешься с головой, но они — эти ночные звуки — обладают особым свойством, они проникают повсюду, и чем больше стараешься их не слышать, тем сильнее приковывают они к себе, заставляют ловить их.

В самом дальнем углу, там, где живут Софья Сергеевна и Женя, слышатся приглушённые всхлипывания и злой шепот Софьи Сергеевны:

— Ну чего хнычешь, дуреха. Ну чего хнычешь, в кишлак же поедешь, не в пустыню, за два дня обернетесь с тетей Полей, зато продукты на целый месяц будут, это ж понимать надо!

— Не хочу я с ней ехать, противная она, — как сквозь вату доносится голос Жени, — видно, накрылась с головой одеялом и плачет там. Я знаю, отчего она плачет. К ним приходит каждый день толстенная тетка с крысиными бегающими глазками и все время шушукается с Софьей Сергеевной. Эту тетку я много раз видел на базаре — она торгует всякими ценными продуктами — медом, сузьмой, яйцами, салом бараньим. Потом исчезает на какое-то время, а затем опять появляется. Я никак не мог понять, чего надо этой тетке от Софьи Сергеевны — ведь у той ничего нет — ни вещей, ни продуктов. Теперь ясно — ей нужна Женя, нужна помощница.

Противная, — зло передразнивает Софья Сергеевна. — Тебе что, чай с лица пить! А ее хлеб с маслом есть небось не противно!

Ну ма-ама, ну как вы можете, — давится от слез Женя, — ведь завезет она меня куда-то в кишлак, откуда вы знаете, что там со мной будет!

Что ты, доченька, — успокаивает ее Софья Сергеевна, а у самой голос дрожит, — тетя Поля вполне порядочный человек, ну а что ездит в кишлак за продуктами — так ведь жизнь какая тяжелая!

Живут же другие без кишлака. Ну чего она к нам пристала, дались мы ей в помощники!

— Ты к другим нас не равняй, — опять зло говорит Софья Сергеевна. — У других аттестаты, деньги получают от мужей. А у нас, сама знаешь, что. Как был простым шофером — я за него выходила, — так и остался. По каким дорогам он там сейчас ездит? — вдруг с острой тоской проговорила она.

Мама, мама, — горячо зашептала Женя, — ну подумайте сами, неужто одобрил бы он все это, неужто послал бы меня невесть куда?

— Молчи. Одобрил бы? Конечно, нет. Сказал бы — своими руками на хлеб заработаем. А где они теперь, его руки? Баранку где-то все крутят. А нам самим о себе думать надо.

Мама, ну я лучше на комбинат пойду, кем хотите, пойду…

— Этого еще не хватало! — Софья Сергеевна шумно ворочается. — Да и что он даст тебе — этот комбинат — тарелку затирухи и на двести грамм хлеба больше?

— Но я же еще и зарплату получать буду, мама!

— Ладно, дочка, спи, завтра поговорим. Может, я тоже с вами поеду.

— Не надо, мама, не надо ни вам, ни мне ехать… Я вас очень прошу…

— Спи, Женька, спи…

Все затихает. Слышно, как потрескивают последние угольки в чугунке да мерно всхрапывает Горик. А потом я слышу, как глубоко, со стоном вздыхает в своем углу Анна Павловна. Днем я ни разу не видел ее плачущей или поникшей. Она все время в движении, все время что-то готовит, штопает, стирает, и даже когда нет работы, она находит ее — видно, не оставляет себе времени думать. А по ночам она тихо плачет, забившись лицом в подушку. Видно, думает о сыновьях, о муже и плачет. Но делает это так, чтобы никто не знал, — очень тихо и сдавленно. И только, когда Она, наплакавшись вдоволь, судорожно вздыхает, можно догадаться, что творится в душе у этой тихой, покладистой женщины.

А совсем рядом, за полосатым байковым одеялом, я слышу приглушенные голоса Маруси и Оли.

— Дело не в деньгах, — говорит Маруся, — как ты не понимаешь! Сейчас не имеет значения, сколько ты получаешь, сейчас важно, находишься ты возле продуктов, можешь питаться или нет.

— Но в столовой у них все занято, Маша, и на кухне тоже.

— Не обязательно в столовой — можно дежурной сестрой-хозяйкой, ну, кем угодно — они сами найдут должность, если захотят. Ты жена командира, должны помочь.

— Мало у них жен командиров, что ли!

— Ладно, я завтра сама поговорю. А вообще учти — надо поступать при первой возможности, иначе пропадешь, поняла?

И снова становится совсем тихо. Теперь уж, кажется, все. Все уснули, угомонились, только слышно, как арык безумолчно журчит во дворе.

Глаза мои слипаются, я наконец впадаю в тревожную зыбкую дремоту и сквозь нее слышу, как в другом углу, там, где, отгородившись от всех листом фанеры и одеялом, спит на полу дочь Анны Павловны со своим близоруким мужем, начинается едва слышная возня. Чуть поскрипывают доски пола. А над всем этим, над ночными вздохами и скрипами, над тревожными снами властвует сейчас один звук — ровно, безостановочно шумит во дворе арык, безумолчно поет свою нескончаемую песню.

АРЫК

Во дворе шумит арык. Днем и ночью, зимой и летом слышен его неумолчный, чуть картавый говор, Ранней весной, когда в горах начинают таять снега и реки выходят из берегов, вода в арыке делается бурливой и мутной, иногда она течет совсем коричневая, почти красная. По ночам слышно, как она сбивает камни в запруде и обглаженные валуны стукаются друг о друга под водой с плотным цокотом.

А ближе к осени арык становится совсем прозрачным, стеклянным. Он журчит неторопливо, размеренно, навевая сонное успокоение его перекрученная струя кажется застывшей, недвижимой, но вот мелькнет в ней одинокий желтеющий лист или сухая веточка юркнет коричневой змейкой. И снова застынет прозрачная струя, словно неживая, словно отлили ее из чистейшего стекла.

Зимними ночами арык затягивался льдистой коркой по берегам. Иногда в морозы покрепче, под утро, он, казалось, совсем смолкал, зажатый с двух сторон ледяными наростами. Но это лишь казалось. Если присмотреться, то даже в морозном лунном свете можно было увидеть, как упрямо бьется жизнь в узкой расселине посредине. И можно было услышать, как негромко, но безумолчно продолжает он свою песню. Свою нескончаемую песню.

4

«… 29 октября наши войска вели бои с противником на Волоколамском, Можайском и Малоярославском направлениях.