Мы были детьми, которые, стоя на стуле, гордятся тем, что они на голову выше взрослых. Обстоятельства нас поднимали, но стать выше мы не могли. И если в силу нашей неопытности иные сложные вещи казались нам пустяковыми, другие, совсем простые вещи, напротив, превращались в непреодолимые препятствия. Мы так ни разу и не осмелились воспользоваться холостяцкой квартирой Поля в Париже. Я не представлял себе, как смогу дать понять консьержке, сунув ей монетку, что мы будем захаживать туда.

Значит, оставались гостиницы. Я никогда в них не останавливался. И дрожал при одной лишь мысли переступить порог одной из них.

Дети ищут предлога. Постоянно вынужденные оправдываться перед родителями, они не могут не лгать.

Я думал о необходимости оправдываться даже перед швейцаром какой-нибудь занюханной гостиницы. И потому под предлогом того, что нам понадобятся белье и кое-какие предметы туалета, я заставил Марту собрать чемодан. Мы попросим два номера. Подумают, что мы брат и сестра. В моем возрасте (когда тебя выставляют из казино), попросив один номер на двоих, я могу подвергнуться унижениям и потому ни за что этого не сделаю.

Дорога до Парижа в одиннадцать часов ночи была нескончаема. Помимо нас, в вагоне было еще двое — жена провожала мужа в чине капитана на Восточный вокзал. Вагон не отапливался и не освещался. Марта прижималась головой к мокрому стеклу. Всем своим видом она показывала, как страдает из-за каприза одного жестокого молодого человека. Я был пристыжен и мучился, размышляя над тем, насколько сильнее Жак, всегда такой нежный с ней, заслужил быть любимым.

Я не мог не начать оправдываться вполголоса. Тряхнув головой, она ответила: «Лучше быть несчастной с тобой, чем счастливой с ним». Вот одно из любовных признаний: они, казалось бы, ничего не значат, их стыдишься кому-то пересказывать, но, произнесенные любимыми устами, они опьяняют вас. Мне даже показалось, что я понял эти слова. Но что они, в сущности, означали? Можно ли быть счастливым с кем-то, кого не любишь?

Меня и сейчас, как тогда, не оставляет в покое один вопрос: дает ли любовь право вырвать женщину из пусть посредственного, но безмятежного существования: «Лучше быть несчастной с тобой…» Был ли в этих словах неосознанный упрек? Безусловно, со мной Марта в силу чувства ко мне познала минуты, которых у нее не могло быть с Жаком. Но давали ли мне эти счастливые мгновения право на жестокость по отношению к ней?

Мы сошли на Бастильском вокзале. Холод, к которому я отношусь терпимо, поскольку он кажется мне самой чистой в мире вещью, здесь, на вокзале, был грязнее жары в портовом городе, к тому же лишенном той его веселости, что многое искупает. Марта жаловалась на судороги. Держалась за меня. Жалкая, позабывшая о своей красоте и юности пара, стыдящаяся себя, как пара нищих!

Я стыдился беременности Марты и шел, не поднимая глаз. Отцовской гордости как не бывало.

Под ледяным дождем бродили мы между площадью Бастилии и Лионским вокзалом. Всякий раз, завидя гостиницу, я придумывал какую-нибудь отговорку, лишь бы не входить. Марте же говорил, что ищу приличную гостиницу исключительно для транзитных пассажиров.

На площади Лионского вокзала мне стало трудно оттягивать решение о ночлеге. Марта потребовала положить конец этой пытке.

Она осталась на улице, я вошел в вестибюль гостиницы, надеясь сам не знаю на что. Портье поинтересовался, желаю ли я снять номер. Было так просто ответить утвердительно. Слишком просто; как пойманная с поличным гостиничная крыса, ища оправдания, я спросил у него, в каком номере остановилась госпожа Ламкоб. При этом я покраснел и испугался услышать в ответ: «Вы шутите, молодой человек? Она же на улице». Он справился с книгой регистрации. Я извинился, сказав, что, видимо, перепутал адрес. Марте соврал, что мест нет и что в этом квартале свободного номера в гостинице нам, вероятно, не найти. Я вздохнул с облегчением. И как вор поспешил прочь.

Только что из-за навязчивой идеи избежать гостиницы, куда я фактически принудил обратиться Марту, я совершенно забыл о ней самой. Теперь наконец я вспомнил о ней, бедняжке. Едва удержав слезы, на ее вопрос, где мы проведем ночь, я стал умолять ее не обижаться на больного и тихо-мирно вернуться: ей — в Ж., мне — к родителям. «Больной», «тихо-мирно» — при этих неуместных словах она машинально улыбнулась.

Из-за охватившего меня чувства стыда возвращение было мучительным. Когда среди прочих упреков Марта неосторожно проговорила: «Каким, однако, ты был злым», я вышел из себя, обвинил ее в отсутствии великодушия. Когда же она, напротив, замолчала и сделала вид, что все забыто, я испугался, что она ведет себя так потому, что и впрямь относится ко мне как к больному, сумасшедшему. Тогда я заставил ее сказать, что она все помнит и что если даже извиняет меня, я не должен все-таки пользоваться ее снисходительностью, что однажды, устав от моего плохого обращения с ней, она почувствует, как эта усталость берет в ней верх над любовью, и оставит меня; и, только услышав все это от нее, успокоился. Принуждая говорить ее со мной подобным, решительным образом, я, хотя и не верил в ее угрозы, испытывал дивную, сравнимую разве что с ощущением от русских горок боль. В эти минуты я осыпал Марту поцелуями, как никогда страстными.

— Повтори еще раз, что бросишь меня, — просил я, задыхаясь и сжимая ее в объятиях так, что у нее чуть кости не хрустели.

Такая покорная, какой не может быть даже рабыня, но только медиум, она повторяла, чтобы доставить мне удовольствие, фразы, в которых ничего не смыслила.

* * *

Эта ночь метаний от гостиницы к гостинице была решающей, в чем я едва ли отдавал себе отчет после стольких других безумств. Но если я думал, что вся жизнь целиком может вот так не пройти, а проковылять, то Марта, у которой зуб на зуб не попадал на обратном пути, когда она, обессиленная, сраженная, забилась в уголок у окна, Марта поняла все. Может быть, она даже увидела, что в конце этой гонки сроком в год в автомобиле, за рулем которого безумец, ее ждет лишь одно — смерть.

* * *

На следующий день я застал Марту, как обычно по утрам, в постели. Я хотел прилечь, но она нежно отстранила меня. «Я неважно себя чувствую, — сказала она, — уходи, оставь меня. Заразишься насморком». Она кашляла, у нее поднялась температура. С улыбкой, чтобы это не выглядело упреком, она сказала, что, должно быть, подхватила вчера простуду. Несмотря на растерянность, она не разрешила мне сходить за врачом. «Пустяки, нужно побыть в тепле». На самом деле она не хотела, послав меня к доктору, скомпрометировать себя в глазах этого старого друга семьи. Я так нуждался в утешении, что отказ Марты прибегнуть к услугам врача успокоил меня. Однако я опять и с новой силой забеспокоился, когда Марта попросила меня по дороге домой сделать крюк и занести доктору письмо.

На следующий день, придя к Марте, я столкнулся с ним на лестнице. Расспрашивать его я не посмел, лишь вгляделся в него, стараясь заметить признаки тревоги. При виде его спокойствия у меня отлегло от сердца, однако, как потом выяснилось, это была всего лишь профессиональная выучка.

Я вошел к Марте. Где же она? Спальня была пуста. Марта плакала, зарывшись в одеяло. Доктор предписал ей не покидать постель вплоть до родов. Кроме того, за ней требовался уход; она должна была перебраться к родителям. Нас разлучали.

С несчастьем невозможно примириться. Заслуженным кажется только счастье. Безропотно примирившись с разлукой, я не проявил мужества. Я просто ничего не понимал. Как истукан, слушал предписания врача, — так осужденный слушает приговор. Если он при этом не бледнеет, принято говорить: «Какое мужество!» Да вовсе нет: дело тут скорее в отсутствии воображения. А вот когда его будят для исполнения приговора, тут-то он слышит. Так и я понял, что мы больше не увидимся, только когда за Мартой был прислан экипаж доктора. Он обещал никого не предупреждать о ее приезде, так как Марта настояла на том, чтобы появиться у родителей неожиданно.