36 Пестряков замер, изготовился к броску, но часовой, не дойдя до ворот, вдруг почему-то замедлил шаги.

 Почуял опасность? Насторожился?

 Хорошо бы услышать дыхание часового. Если дыхание не осеклось, значит, он ничего не заметил.

 Но Пестряков вслушивался тщетно: не для его ушей подобная задача.

 Тут же в чужих руках загромыхал коробок со спичками, вспыхнул нестерпимо яркий язычок пламени, и до Пестрякова донесся запах табака.

 И от этого чужого, но все-таки бесконечно желанного запаха у Пестрякова сразу закружилась голова, задрожали колени и в горле мгновенно пересохло так, что стало першить. Как бы не кашлянуть ненароком…

 По руке, держащей пистолет, побежала дрожь. И как он ни пытался унять дрожь, рука своевольничала и слабела все больше.

 И ногам своим он в тот момент не мог довериться. Будто стоял на протезах или у него каким-то образом стало две левых ноги…

 А ведь какой удачный момент был! И ракета только что отгорела, по обыкновению сгустив после себя черноту ночи.

 Каждый гулкий удар все удалявшихся сапог отзывался в ушах Пестрякова стыдом и болью. Изнемог, не сдюжил, заячья твоя душа…

 Хорошо, Черемных этого срама не видел. Он ждет его в подвале, мыкается. Пестряков нарочно перед уходом предложил тот уговор насчет детей, рассчитывал тем подбодрить товарища. Интересно, принял ли Черемных уговор всерьез? Или догадался, что тот разговор на равных затеян для бодрости, а сам не подал виду, не огласил свою догадку?

 Пестряков разозлился на самого себя, на того, другого Пестрякова, у которого задрожали колени и ослабела рука, который не решился произвести выстрел, истратить последний боеприпас их гарнизона, где Пестряков состоит и санитаром сейчас, и разведчиком, и интендантом, и караульным, и главнокомандующим.

 И Пестрякову стало страшно при мысли, что Михаил Михалыч Черемных никогда не дождется своего убитого товарища. Даже если наши войдут в городок, Черемных останется без помощи: кому же придет в голову залезть в подвал, заставленный ящиком?

 Эта мысль была сейчас страшнее понимания того, что этим убитым, невернувшимся товарищем будет он сам, Пестряков Петр Аполлинариевич.

 И чувство ответственности за жизнь Черемных помогло превозмочь Пестрякову минутную слабость.

 Когда фашист в пятый раз приблизился к воротам, Пестряков подстерегал его хладнокровно и уверенно.

 Не его вина, что в этот момент снова взвилась ракета, осветив скоротечным светом городок: крутые черепичные крыши и острый штык ратуши, воткнутый в небо.

 Ну что же, значит, придется подождать еще несколько минут. Пусть фашист прогуляется еще разок до набережной, полюбуется своей зениткой, а затем пройдет по улочке до этих вот ворот, сорванных с петель.

 Чем ближе часовой к воротам, тем замедленней его шаг — так Пестрякову кажется оттого, что каждый шаг остро воспринимается сознанием. Больше успеваешь прочувствовать, переволноваться в промежутках между двумя шагами. Маленький отрезочек времени становится все более емким, удивительно вместительным.

 У этого часового особенно звучные, грохочущие сапоги.

 Шаг, шаг, еще шаг.

 «Теперь пора», — решает Пестряков.

 Но еще до этого решения какая-то могучая и неудержимая сила вымчала его из-за кирпичного столба ворот.

 Пестряков едва не наткнулся на черную спину часового, и не успел тот обернуться на шум, как грохнулся наземь, сраженный выстрелом в упор.

 Часовой упал ничком.

 Убит или ранен? Не все ли равно!

 Скорей сдернуть с плеча ремень автомата, скорей рвануть футляр от противогаза, отстегнуть кинжал, отцепить фляжку, обыскать.

 Левый карман шинели пуст, а в правом — вот они, сигареты, вот спички. Жаль, что за голенищами притихших, совсем беззвучных сапог нет ни единого магазина, набитого патронами. Ну да ведь не пустой же у часового автомат! А вот и патронташ на поясе. Ура, запасные обоймы. Живем, Михаил Михалыч!

 Теперь нужно оттащить тело с тротуара во двор, за ворота, чтобы часового не сразу хватились, чтобы было время добраться к себе в подвал.

 Надо и каску забрать, она еще теплая внутри. Пестряков напялил каску поверх пилотки.

 Жаль вот, фляжка не полная. Была бы полная — не булькала. Зато пачка сигарет только начата.

Пестрякову нестерпимо захотелось закурить, тотчас же закурить. Но об этом и думать нечего под открытым небом.

 Он пересек двор, перелез в сад через знакомую дыру в проволочном ограждении, выбрался на противоположную улицу и, прижимаясь к заборам, стенам домов, заторопился подальше от ворот с кирпичными башенками.

 Когда в небе разгоралась ракета, он замирал, упершись в стену спиной, локтями, затылком так сильно, словно хотел вжаться в камни. Пустой пистолет Черемных он не стал выбрасывать, а засунул за пазуху — пригодится. Трофейный автомат держал под полой шинели, чтоб не блестел.

 При свете зарева он открыл железную коробку противогаза — вот они, бинты, а вот и галеты, целых две пачки.

 Вот ведь как пришлось! Лишить жизни одного человека, чтобы перевязать его бинтами и накормить его галетами другого.

 Человек в добротных сапогах не сделает больше ни шагу для того, чтобы человек в рваных сапогах, без подметок, мог продолжать свой путь.

 Ни малейшего страха не испытывал сейчас Пестряков в своей ночной прогулке по городу, и он знал, откуда это хладнокровие — оттого, что он снова при оружии, что он вновь может воевать и в случае чего не продаст свою жизнь и жизнь Черемных за бесценок.

  37 Как хорошо, что в охоте за оружием он забрел так далеко от своего подвала. Когда фашисты хватятся часового, они наверняка устроят облаву. Но не могут же они обыскать весь город!

 Лишь бы не сбиться с пути. У встречного не спросишь: «Битте, скажите, господин фашист, как пройти на Церковную улицу, дом двадцать один?» Опять забыл, как эта Церковная по-ихнему называется.

 Пестряков старался в своих ночных скитаниях не терять из виду поднебесный штык ратуши — тот возвышался над дальними крышами. В свое время Тимоша указал Пестрякову на ратушу как на удобный ориентир и сообщил, что она находится в центре городка. Пестряков усомнился было в этом, но Тимоша уверил его, что ратуша всегда у фрицев в центре торчит, ратуша — всему городу начало, так здесь повелось еще с самых средних веков.

 Ратуша — незаменимый и надежный ориентир, особенно когда скрывается из глаз тяжеловесная макушка кирки. Это бывает на ближних подступах к кирке, квартала за два-три до нее.

 Где-то между ратушей и киркой, в створе между этими двумя шпилями — острым, как штык, и тупым, как немецкая каска, — есть еще один ориентир. Это пожарная каланча.

 «Вот ведь кривая судьба у этой каланчи! — усмехнулся Пестряков, издали вглядываясь в ее силуэт. — Вокруг было тихо, спокойно — пожарники там без толку топтались. Все огонь высматривали. А когда город огнем горит, никому нет дела до пожаров…»

 Видимо, Пестряков был сейчас близко от кирки, потому что, сколько до боли в шее ни запрокидывал голову в чужой каске — с отвычки она была тяжелей тяжелого, — не мог увидеть за домами приплюснутую макушку кирки. А ратушу плотно закрыло столбом дыма. Если бы горело в одном месте, можно было бы рассчитать: поскольку ратуши не видно, ее место за дымом. Но сегодня горит в трех местах, три дымных облака подымаются над городком, и определить, за каким облаком прячется ратуша, и таким образом ориентироваться — невозможно.

 Что Пестрякову оставалось делать, чтобы не заблудиться? Он свернул в район, где провел полночи в засаде и где зенитчики каждую минуту могли хватиться своего часового, а может, уже разыскивают его. Но как ни опасно было возвращение в тот район, Пестряков решился на это, потому что сбиться с дороги было еще опаснее, чем вернуться на старую дорогу.

 Из той улочки, по которой перестал ходить часовой, Пестряков вновь увидел громоздкий гриб кирки и уверенно двинулся к ней. Теперь не заблудится!