Он приучился подолгу лежать не шевелясь. Но как было бы замечательно, если бы он мог затормозить, а еще лучше — вовсе остановить работу мозга. Выключить мозг, как он выключал мотор танка.

 Увы, нет в природе такой силы, которая может разлучить живого человека с его памятью, лишить самого себя сознания. Человек не в состоянии отказаться от способности думать, вспоминать, жалеть, ждать, надеяться…

 Не три дня, как мечтал лейтенант, а хоть бы один день прожить на белом свете после войны, после победы! Одну ночь поспать с женой! Один раз прогуляться по городу с Сергейкой, да не ковылять, сдерживая стоны, а вольготно вышагивать здоровыми, не знающими боли ногами! Одну смену отработать на рудничном электровозе!..

 Сколько наслаждений оставлено в этой жизни!

 Гулять по городу без увольнительной сколько душа запросит; сидеть за столом, накрытым скатертью, сидеть не на корточках — на стуле; есть не из котелка — из тарелки, блюдца. Хочешь — орудуешь при этом вилкой, а придет фантазия — можешь после обеда попить чайку с вареньем… У тебя есть дом, а у дома этого постоянный адрес — Магнитогорск, улица Чапаева, номер девяносто восемь. Там ждет тебя не дождется Стеша.

 Он думал сейчас о своей жизни в мирное время, как о далекой-далекой старине…

 Черемных вспомнил адрес дома, где он сейчас лежит, — Кирхенштрассе, двадцать один. А вот мудреное название городка вылетело из головы, и, сколько он ни тщился, вспомнить его не удавалось.

 «А зачем мне, собственно говоря, нужно помнить название городка? — рассудил он спокойно. — Это имеет смысл, если останусь жив. Но тогда представится еще не одна оказия узнать название городка и запомнить его. А если я живьем из подвала не выберусь, к чему помнить название этого городка в Восточной Пруссии?

 Пострадать, когда война была в самом зените, — еще куда ни шло. Но сгинуть в берлоге, которой даже название неизвестно, когда немцы войну уже проиграли, — совсем обидно…»

 Он старался, изо всех сил старался не падать духом при товарищах, не показывать, как ему плохо. На людях ему легче было справляться со своей бедой, чем сейчас.

 Но в одиночестве-то он имеет право самому себе пожаловаться на судьбу? Наедине-то с собой он может посмотреть правде в лицо?

 Он все сильнее тревожился за Пестрякова, который сейчас промышляет где-то оружие. Впроголодь воюет. Голова у него, наверно, кружится, и ноги не держат, хоть и не перебиты они, как мои…

  34 Часовой прошел мимо, и Пестряков почувствовал облегчение. Можно размяться, переступить с ноги на ногу, заложить руку с пистолетом за отворот шинели, а главное — вдоволь, по сдерживая дыхания, надышаться.

 Не было бы только осечки! Надо выстрелить в упор, ткнув дуло в шинель. Если осечка — конец.

 В порядке ли пистолет у Черемных? Может, он из него спокон веку не стрелял? Механики-водители стрелковым оружием редко пользуются.

 Только сейчас Пестряков вспомнил: Черемных пистолета и не доставал, когда в подвале была объявлена чистка оружия.

 «Как же я, старый хрыч, самолично не перебрал пистолет перед этой экскурсией? Не проверил до винтика?! Обрадовался подарку. И на радостях забыл о том, о чем стрелку забывать не полагается…»

 Обратно часовой, если он не застрянет возле зенитки на берегу канала, прошагает через минуту-другую. Лишь бы часовой прошел по тому же тротуару.

 «Мне с одним патроном лицом к лицу нельзя выходить.

 Если бы не каска, лучше было бы стрелять фашисту в затылок, а сейчас придется — в спину. И стесняться мне некогда».

 Автомат висит у фашиста на плече дулом вниз, он придерживает автомат рукой. А вот есть ли у него запасные магазины с патронами? Обычно немцы засовывают магазины за голенища сапог.

 Пестряков знает эти немецкие сапоги с короткими и широкими голенищами, сам сносил одну такую пару. Как-то вел он пленного из роты в полк, дело было еще в Белоруссии. Болото кругом. Сапоги у Пестрякова продырявились, чавкали, и при каждом шаге вода выплескивалась поверх голенищ. А у пленного у того сапоги новехонькие, блестели. Как же было не сменяться?

 «Сколько же я на войне сапог сносил? Одна пара, две, три, четыре… Кажись, седьмые сапоги донашиваю. Правда, государство только на четыре пары разорил, остальные — трофейные, самостоятельные. На танке десантом ездить — прыгать вниз-вверх — хуже, чем при ходьбе, подметки снашиваются. Вот и оказался я напоследок в худосочной обуви…

А далеко ты зашел, Петр Аполлинариевич, от родного дома. Разве, когда в Непряхино жил, думал за границей побывать? Пожалуй, из Берлина после войны домой шагать — одной пары сапог не хватит, тем более изношенных. А где его найдешь, интенданта или старшину, после войны?

 После войны!

 Тут бы сегодня как-нибудь шкуру спасти, а на завтра, послезавтра и загадывать не приходится. Впрочем, и часовому этому на завтра тоже загадывать поздновато. Последние это в его жизни сапоги, которыми он стучит сейчас по плитам.

 Может, в автомате у часового патронов один-два — и обчелся. А весь арсенал у него в подсумках на поясе или за голенищами сапог. Но кто же разберет, что часовой носит за голенищами, если на нем такая длинная шинель!..

 Удастся ли его обыскать после того, что произойдет? Каску нужно будет мобилизовать. Интересно, что хранится в противогазе? Не пустой же футляр он таскает? А свою пилотку отдам Черемных, без шапки живет… Не забыть бы и про флягу. Может, там найдется что-нибудь для Черемных. В крайнем случае даже не согревающее, пусть — просто кофе…»

 Часовой приближается вторично, и Пестряков вновь вытягивается и замирает за каменным столбом ворот, косясь в ту сторону, где смутно виднеется отрезок тротуара.

 Рядом с часовым шагает еще кто-то.

 А может, мерещится? Может, это только тень?

 Но почему тогда так оглушительно топочет часовой? И почему он вдруг разминулся со своей тенью?

 Ах, вот оно что! Часового кто-то обгоняет. И не один, даже двое их.

 Пестряков видит, что эти двое — офицеры: светятся гербы на фуражках с высокими тульями, светятся пуговицы на шинелях и серебряное шитье на воротниках.

 Тот, кто шел слева, у кого шинель была внакидку, насвистывал какую-то мелодию. Все, все им дозволяется: и сапогами топать, и громко разговаривать, и свистеть, что взбредет в голову.

 Часовой и не подозревает, что этим двум случайным прохожим он обязан своим спасением, вернее сказать, продлением жизни.

 Снова Пестряков может перевести дыхание и все спокойно обдумать. Увы, часовой вторично прошагал мимо ворот, а дело сорвалось.

 И так близко часовой прошел на этот раз, едва не задел плечом забор!

 Выпадет ли еще такая удача?..

 В третий раз часовой прошагал почему-то не по ближнему тротуару, а по противоположному, на расстоянии десяти — двенадцати шагов от Пестрякова.

 Какая-то неугомонная батарея вела огонь. За такой канонадой нетрудно спрятать выстрел. Но о каком выстреле может идти речь, если часовой вышагивает по другому краю света? Шутка сказать — десять — двенадцать шагов!

 Если бы не левое плечо, не рука, которая так ослабела, Пестряков решился бы выйти из укрытия. На крайний случай сошелся бы с фашистом врукопашную. Но где ему сейчас, однорукому, выдюжить против такого верзилы? Разве он, Петр Аполлинариевич, так харчился все последние дни? А кроме того, Пестряков — в пилотке, а часовой — в каске, до него и не доберешься ничем, кроме как пулей…

 И что пришла вдруг часовому этакая блажь — податься на другую сторону улочки? Два раза прошагал по моему тротуару, а сейчас вот, в третий раз, ему почему-то дорога не понравилась. Может, часовой сменил тротуар от скуки? Или его что-то насторожило на этой стороне? Или кренделит по улочке безотчетно, сам не замечает, по какой стороне? Хорошо, если он только разок прошляется по дальнему тротуару. Ну а если вообще на свои следы не вернется, так и не перейдет, забулдыга, через мостовую?

 — Что же ты меня подвел, фашистская твоя душа? — прошептал Пестряков с гневным укором, но тут же беззвучно рассмеялся.