Но вот что Пестрякова чрезвычайно встревожило по дороге — шум мотора. Уж что-что, а мотор танка старый десантник услышит, даже если туговат на ухо.

 «Ежели я, глухая тетеря, танк слышу, значит, не один мотор шумит».

 Сколько раз, спешившись и разминувшись во время боя со своей машиной, Пестряков затем отыскивал ее по шуму мотора или по звуку пулеметных очередей! Лишь совсем зеленый пехотинец, такой, который редко сиживал на танковой броне, не знает, что звук у танкового пулемета приглушен башней. А кроме того, танковый пулемет более торопливый, он бьет почаще, чем станковый или ручной.

 Откуда ж взялись танки? Ведь их здесь не было! И в донесении, которое Пестряков передал с лейтенантом, значится, что танки на юго-восточной окраине городка не обнаружены.

 Улица А, ведущая к кирке, была сегодня перегорожена шлагбаумом, около него маячили, перекрикивались патрульные, и Пестряков подался дворами, палисадниками в обход.

 Однако уже в первом дворе он увидел при свете зарева танк, стоящий под навесом.

 В соседнем дворе танк был замаскирован сеном. Если днем смотреть на него сверху, он покажется стогом.

 Разве разберешь, кто здесь расположился в засаде — батальон танковый или полк? Во всяком случае, танкистов околачивается больше, чем хотелось бы Пестрякову; надо улепетывать с улицы А подобру-поздорову.

 С беспокойством убедился Пестряков в том, что один из пунктов его донесения оказался неверным.

 А как же другие разведданные? Они-то подтверждаются?

 Пестряков вышел к площади у кирки. Он высмотрел на паперти штабеля снарядов в плетеных соломенных футлярах. Однако каково же было его удивление — зениток на площади обнаружить не удалось.

 Может, кирка со своей приземистой звонницей мешала зенитчикам на старой позиции? У них там сектор обстрела был никудышный. Или немцы опасались, что наши поведут по кирке огонь, заподозрив на верхотуре наблюдательный пункт, и при этом пострадает прислуга зениток?

 И шестов с проводами не видать.

 Пестряков направился к памятному перекрестку, где стояла афишная тумба, затем к тому месту, откуда он издалека грелся и вприглядку ужинал у костра.

 И тут никаких следов от шестовки с пучком толстых штабных проводов, которые еще недавно тяжело провисали между шестами.

 «Штаб сменил квартиру», — с нарастающей тревогой отметил Пестряков.

 Его бросило в холодный пот, когда он вспомнил, что эти вот координаты — «около ста сорока метров северо-западнее — западнее кирки» — он переслал с лейтенантом за линию фронта.

 «Интересно все-таки, что за огонь ведут сейчас наши? Беспокоящий, методический, как его называл лейтенант? Или затеяли артиллерийскую дуэль с той неугомонной немецкой батареей, но при этом сильно мажут? Им бы вправо довернуть метров на четыреста! Или, может, этот огонь — предвестник мощного наступления? Может, сейчас какая-нибудь разведка в городок направилась? Или огонь отвлекающий, а наступать будут вовсе и не здесь?»

 Все эти вопросы оставались без ответа.

 Наши обстреливали окраину городка весьма кстати — улицы совсем пустынные. Время от времени где-то разрывался снаряд, свистели осколки, и Пестряков ложился на мостовую, на тротуар. Уж очень обидно было бы пострадать сейчас от своего осколка!

 Но чем больше вдумывался Пестряков в горький смысл того, что ему удалось выяснить в городке на пути домой, тем становился безразличнее к опасности.

 Еще недавно, какой-нибудь час назад, он был счастлив, что снова держит в руках огнестрельное оружие, несет для Черемных флягу, в которой что-то заманчиво булькает, несет медикаменты, галеты, сигареты — пусть бедные, но все-таки трофеи.

 А сейчас, осмыслив печальные новости, он готов был клясть себя за то, что послал данные разведки своим, через линию фронта.

 Все, все переменилось за эти двое суток.

 «Выходит, медвежья наша услуга. Такие сведения не помогут командованию. Хоть кого с толку собьют. А может, штабисты догадаются, что Гитлер теперь — кондрашка его хвати! — каждый день в чехарду играет?

 Добрались гонцы благополучно? Или пострадали? Может, еще вернутся? Пусть бы даже несчастье с ними случилось. Только бы не вручили по назначению устаревшие разведданные!»

 Не задумываясь, он и сам распрощался бы сейчас с жизнью, лишь бы не дошла по назначению ложная разведсводка.

 А если так, кто же его упрекнет в жестокости?

 Одно слово — война, а у нее своя справедливость, своя жалость, своя совесть. Главное — дерись! Кровь из-под ногтей, а дерись! И не позволяй нервам собой командовать, не ленись прижиматься к земле, когда снаряд на излете, свои осколки не хуже чужих кожу дырявят…

  38 Пестряков шмыгнул в скрипучую калитку, осмотрелся, с удовольствием трижды стукнул прикладом трофейного автомата о ящик, неловко сполз в подвал.

 — Живой? — донеслось из темноты.

 — Живой покуда, — мрачно отозвался Пестряков, изнутри надвигая ящик на лаз. — Я вообще живучий. Моя пуля еще не отлита…

 Замерцала плошка в изголовье у Черемных. После долгой темноты фитилек показался обоим ослепительно ярким. Пестряков прикрыл глаза рукой, а Черемных зажмурился. Долговязая тень Пестрякова металась по стенам, потолку подвала, и тут-то Черемных увидел тени от автомата, висящего за плечом Пестрякова, и от каски. Тень от каски была какая-то по-чужому угловатая.

 — С трофеями?

 — Подобрал на поле боя.

 — Понятно.

 — Головной убор получи, — Пестряков достал из-под каски и надел на Черемных свою пилотку.

 — Тепло в ней!.. А я уже не надеялся.

 — Похоронил меня?

 — Сам дожить не надеялся…

 Пестряков подобрал в углу подвала трофейный пистолет и набил полную обойму; патроны цилиндрические, без шейки, и чуть потяжелее наших.

 Как у нас одни и те же патроны подходят к ТТ и автомату, точно так же немцы могут стрелять своими патронами из автомата шмайссер, из вальтера и парабеллума.

 — Получай трофейную пушку! — Пестряков торжественно положил заряженный парабеллум к изголовью Черемных.

 Черемных несколько раз засыпал в отсутствие Пестрякова — стыдно признаться — с тайной надеждой не проснуться вовсе. И каждый раз просыпался, чтобы снова ощутить свою беззащитность, страдать от голода, от жажды, от боли и от холода.

 Самая точная солдатская примета похолодания — вдруг шинель показалась тебе короткой. Ну никак не удается натянуть ее до подбородка, не обнажая при этом пяток!

 А сейчас вот, когда Пестряков зажег плошку, Черемных впервые увидел морозные облачка его дыхания.

 В последние дни холод донимал Черемных больше, чем боль. Он уже не понимал — то ли притерпелся к боли, то ли боль в самом деле пошла на убыль.

 — Мог бы и раньше управиться. Да вот рука подвела, задрожала… — Пестряков ощутил острую потребность во всем признаться сейчас Черемных. — Сроду за мной такого не водилось, а сегодня…

 — У меня — ноги. А у тебя — плечо, — не понял Черемных слов признания. — Лежу вот на твоей шее…

 — Отставить, Михал Михалыч!

 Пестряков торопливо отвинтил крышку от фляги, принюхался:

 — Вроде оно. Ну-ка!..

 — Что там?

 — Горючее. Жаль только — не до горлышка. — Пестряков потряс флягой, жидкость в ней забулькала. — Вылакал, алкоголик! Но по нескольку добрых глотков наберется. Пригубь-ка, Михал Михалыч, с лечебной целью…

 Черемных взял флягу, облокотился, морщась от боли, и осторожно, боясь пролить каплю, отпил из фляги два глотка. Он старался делать такие глотки, чтобы не показаться жадным.

 — Оно? — Пестряков сгорал от нетерпения.

 Черемных кивнул, но мог бы этого и не делать — воспаленные глаза его засветились горячим блеском, по лицу, заросшему черной щетиной, разлилось блаженство.

 Затем пришла очередь пригубить флягу Пестрякову, и тот тоже сделал два умеренных, осторожных глотка.

 — Высшего сорта шнапс, — крякнул Пестряков. — Неразбавленный.

 Он плеснул самую толику шнапса на табуретку, поднес плошку, лужица жадно взялась синим пламенем и быстро испарилась.