Изменить стиль страницы

— Это она меня подлавливала, — ответил Паша. — Все о том же хотела поговорить: как ей вернуться. С нею никто больше в группе не разговаривает. Вот она на меня и насела. А что тут можно? Все против нее.

В Склифе мы провели часа три. Я вышел из него с белой, похожей на скуфейку, растягивающейся сеточкой на голове, державшей на макушке сделанную мне повязку. «Или черепушка у вас крепкая, или Бог вас хранит, могли бы и насмерть», — порадовал меня хирург, надевая мне на голову сетчатую скуфейку. «Молитвой отца Георгия», — прозвучало во мне ответом хирургу. Не то чтобы с полным убеждением в том, но — прозвучало.

Уже когда мы снова были в машине и Паша вез меня сквозь полную огней ночную Москву в мое далекое Ясенево, я неожиданно для себя самого вспомнил сделанное мной сегодня открытие и спросил:

— Ты помнишь «Полет шмеля» Римского-Корсакова?

— Помню, что ж не помнить. — отозвался Паша. — Популярная вещь.

— Так вот, — сказал я. — Оказывается, это полет комара.

— Какого комара! «Полет шмеля». Известнейшая вещь.

— Но у Пушкина, — сказал я, — князь Гвидон превращается в комара. Помнишь? Летит там над морем. И кусает потом. Кто кусает? Комар.

Паша помолчал. То ли вспоминал, то ли еще что.

— Да нет, — произнес он затем. — У Пушкина комар, а вещицу-то, о которой речь, «Полет шмеля», кто написал? Римский-Корсаков. У него «Полет шмеля».

Так лишь называется, «Полет шмеля», а написал Римский-Корсаков полет комара, прозвучало во мне, но вслух я больше ничего говорить не стал.

* * *

И куда я его мог затолкать. Ау, да вылезай же наконец на глаза! Так я бормочу — частью про себя, а частью и вслух, — разыскивая в своих бумагах тот договор с Савёлом на «Песенку стрельцов», из-за которого Паша-книжник проел мне всю плешь. Комната у меня вся в стопках папок, машинописей, тетрадей, блокнотов, гроссбухов, старых журналов, газет. Ящики письменного стола вытряхнуты, антресоли книжных шкафов распахнуты. Разговор с Савёлом уже состоялся, но встречи еще не было, пока я сижу дома, начну выходить недели через полторы-две, тогда мы и встретимся, и я хочу, чтобы к нашей встрече договор этот лежал у меня в кармане.

Звонок в дверь заставляет меня прервать монолог и оторваться от своего занятия. Синдром Кости, от которого я все не избавлюсь, требует поинтересоваться, кто там, но я открываю дверь без всяких вопросов. Я знаю, кто это. Собственно, я уже некоторое время жду этого «кто». Вернее, «эту». Она немного запаздывает.

Иветта Альбертовна стоит за порогом в проеме распахнутой мной двери, сияя такой улыбкой — ночное бы время, можно осветить целый район. В руках у нее — по пакету из «Копейки»: мои завтрак-обед-ужин на ближайшие пару дней.

— Иветта Альбертовна! — укоризненно тяну я. — Прямо в моем доме — тоже магазин, и мне вовсе не обязательно безвылазно сидеть у себя в квартире.

Мне действительно неловко от такой ее жаркой заботы, и я действительно не считаю, что сотрясение мозга требует жесточайше строгого постельного режима, но я уже успел почувствовать, что с Иветтой Альбертовной, если она в чем уверена, особо не поспоришь.

— Леонид Михайлович! — с ответной укоризной восклицает она, переступая порог. Взгляд ее направлен в комнату, которая в распахнутую дверь вся на виду, и увидеть, что в ней творится, не составляет труда.

— Нужно найти одну бумагу, — оправдывающимся тоном говорю я. — Безделье для моих мозгов губительнее любых усилий.

Она с выразительным осуждением смотрит на меня несколько мгновений и, не давая мне принять у нее пакеты, идет мимо меня на кухню. Она полагает, что с сотрясением мозга не следует носить и тяжести. Впрочем, может быть, она права.

Я закрываю входную дверь, прохожу следом за ней на кухню, мы обмениваемся с нею еще несколькими репликами, и я оставляю кухню, возвращаюсь в комнату. Я стараюсь, когда Иветта Альбертовна приходит ко мне, поменьше быть с нею рядом. Все между нами уже ясно, с первого ее появления у меня после того, как она узнала от Паши-книжника о моем падении, быть друг другу Иветтой Альбертовной и Леонидом Михайловичем нам недолго, но мне нужно наконец снять с себя эту сетчатую скуфейку, вымыть голову, приняв настоящий душ, приобрести форму . Еще пару дней — и это будет возможно.

Вернувшись в комнату, я едва успеваю приняться за свое прежнее занятие, как звонит городской телефон. Трубка его лежит на столе, я сижу на полу, и еще я не сразу оставляю бумаги, что перебираю, — получается, что телефон звонит и звонит, а я все не беру его, и в комнатных дверях появляется Иветта Альбертовна.

— А я уже думала… мало ли что! — говорит она.

— Все в порядке, — отзываюсь я, нажимая кнопку соединения. — Алё-о! — произношу я в трубку.

— Привет! — произносит голос в трубке, и меня бросает в жар: это Евдокия. — Что такое с тобою? Звоню на мобильный — отключен и отключен. Но ты, вижу, дома, не в больнице.

О, женское чутье. Иветта Альбертовна стоит в дверях и настороженно смотрит на меня, едва теплясь своей мажорной улыбкой. Она не отвечала по телефону, она слышала лишь мое «привет!», но этого ей достаточно, чтобы понять, что мне звонит женщина.

Я не могу говорить с Евдокией под взглядом Иветты Альбертовны. «Все в порядке, идите», — маячу я ей рукой. Но Иветта Альбертовна не уходит. Стоит и все так же смотрит на меня, еле теплящаяся ее улыбка не осветила бы сейчас и чулана, не то что целый район.

Отняв трубку от уха, я прохожу к двери и, извиняясь перед Иветтой Альбертовной глазами, молча закрываю дверь. О, это жестоко по отношению к Иветте Альбертовне. Но по отношению к ней у меня нет пока никаких обязательств, а перед Евдокией пока еще есть. Только, думая о ней, я уже не называю ее «моя радость».

— Да! — бросаю я в трубку.

И слышу:

— Что «да»? Куда ты пропал? Что с тобой? С тобой все нормально?

— Нормально, — говорю я. — А почему ты спрашиваешь меня о больнице?

— Потому что я прочитала сегодня в интернете, что ты попал в больницу! Вот у меня открыто окно, читаю: известному поэту Леониду Поспелову, автору слов знаменитой «Песенки стрельцов» на панихиде… это неважно… вот: стало плохо, упал, потерял сознание… попал в больницу.

Надо же, я поражен. Обо мне в интернете.

— Да, все правда, — подтверждаю я. — Но сейчас уже все хорошо. Видишь, я дома.

— А что с тобой было? — Я слышу в голосе Евдокии непритворное беспокойство.

— Гипертонический криз.

— Что это такое? — недоуменно спрашивает она.

— Это резкое повышение давления крови, — объясняю я. На чем мое объяснение и заканчивается. Потому что я и сам ничего больше в этом не понимаю.

— Я к тебе сейчас выезжаю, — объявляет Евдокия. — Что тебе нужно? Из продуктов. Из лекарств.

Я не отвечаю. Я прохожу между разложенными на полу стопками моего архива к окну и гляжу в него. Битцевский парк, кипя зрелой июльской зеленью, уходит к горизонту, и что, зачем мне нужно смотреть на него, что он мне может подсказать своим кипением?

— Почему ты молчишь? — спрашивает меня в трубке Евдокия. — Ответь, почему ты молчишь? — она замолкает и затем, через паузу, спрашивает, голосом, полным сознания невозможности того, о чем спрашивает: — Ты что, не хочешь чтобы я приезжала?

Я должен ответить. Я чувствую: если не сейчас, то когда? Незачем тянуть. Сейчас.

— Да, не надо тебе приезжать, — говорю я.

Молчание, что наступает в трубке, полно такого ошеломления — я чувствую его, как запах, внезапно вырвавшийся из закупоренного до того флакона духов.

— Сейчас? Или вообще? — исходит наконец из Евдокии.

— Вообще, — отвечаю я.

У ее нового молчания — новый запах. В нем есть что-то такое темное, тяжелое — немыслимо выдержать, кажется, еще мгновение — и легкие схлопнутся от невозможности дышать.

— Да ты меня что, бросаешь, что ли? — с дребезжащим смешком спрашивает затем Евдокия.

И что мне ответить ей? Что не нужно иметь такого отца? Родителей ведь не выбирают. Мои дети тоже не выбирали меня в отцы.