И вот из лесу выкатилась сначала небольшая тучка пыли…

К толпе женщин и ребятишек, собравшихся возле крайней хаты, подошел Конон Багно. Молча поставил корзину с едой на придорожную мураву и, глядя вдаль, за село, где на неширокой проселочной дороге все увеличивалась серая тучка пыли, как бы сам себе, тихо сказал:

— В Вульке бондарь вернулся из Красной Армии. Тоже в окружение попал. Весь израненный, только счет, что человек. Вместо рук — култышки. А вот же говорит, остановили фашиста.

— Все-таки остановили?

— Остановили! — теперь уже твердо, будто сам видел, заверил Конон Захарович. — Где-то сразу за Минском и остановили.

— Только бы остановили! — с угрозой кивнула крепко слаженная, по-мужицки устойчивая на ногах женщина. — Абы уперлись покрепче, а там и назад погонят! — Она уверенно махнула своим громадным, как у молотобойца, кулачищем.

— Погонят… — скептически вздохнула маленькая, не по летам сморщенная женщина. — Вон, гонят…

— На войне без этого не бывает! — устало глянул на нее грустными глазами дед Конон. — На войне всякому своя доля. Одному — быть убитым. Другому — раненым. Третьему — в плену настрадаться. А у кого храбрость да счастье на роду, глядишь еще и с наградой домой вернется.

Низко, над самыми крышами пролетел громадный фашистский бомбардировщик. Но никто не обратил на него внимания: все смотрели на приближавшуюся запыленную толпу измученных, полуживых людей. Еще не видно было ни лиц пленных, ни их неперевязанных ран, не слышно было стонов раненых, но оттуда, как от пожарища, веяло ужасом. Там муки, страдания, смерть…

Впереди на повозке стоял станковый пулемет, нацеленный на колонну пленных. По обочинам дороги, один от другого метрах в пяти, шли немцы с винтовками наперевес. Ножевые штыки холодно поблескивали на жгучем, полуденном солнце. Пленные шли колонной по восемь во всю ширину дороги, тощие, оборванные, израненные.

Не лица, изможденные, заросшие и черные, не руки и ноги, грязные, потрескавшиеся от жары, а пропитанные кровью бинты бросались в глаза морочанам, со слезами смотревшим на это шествие.

Первыми навстречу колонне выбежали, конечно, ребятишки. Каждый старался отдать раненым то, что припас, что сам не съел за обедом или тайком утащил со стола или с огорода. За детьми бросились женщины, старики.

Немцы не подпускали посторонних к пленным, и людям все приходилось бросать через поблескивающие каски и штыки. Изголодавшиеся пленные хватали еду на лету, подбирали с пыльной дороги и тут же съедали, вернее, проглатывали в один миг. Но еще с большей жадностью они набрасывались на воду. Сплошным тяжелым стоном, точно в жгучих Кара-Кумах, неслось по селу:

— Воды!

— Воды!

— Воды!

Люди бежали с полными ведрами. Но передать их через головы конвоиров, как еду, не было возможности. Пленные, пренебрегая опасностью, сквозь штыки лезли к ведрам. Одни тут же, под ударами прикладов, жадно пили, другие, схватив ведро, бежали в строй, к товарищам.

И только два человека не бросились ни к воде, ни к еде. Они шли низко опустив головы и угрюмо смотрели себе под ноги. Это были Александр Федорович Моцак и Григорий Крук.

Война застала их недалеко от Лунинца. Автомобиль, на котором они ехали, был мобилизован для эвакуации больных.

Моцак и Крук пешком возвращались в родные места. Но при переходе речки решили помочь красноармейцам защищать мост, пока эвакуируется детдом…

Бандурист рассказал все как было, он не знал только, что взрывной волной Моцака контузило и Гриша просидел возле него целую ночь, стараясь привести в сознание. А утром пришли немецкие саперы наводить мост и угнали обоих русских в лагерь для пленных.

На второй же день в лагере стало известно, что колонну погонят в Картуз-Березу. Гриша и Александр Федорович решили по дороге бежать. Когда же миновали Волчицы, они поняли, что пойдут через Морочну и совсем воспрянули духом: уж в родном-то селе их выручат из неволи.

Но все их надежды рухнули, как только вошли в Морочну. Первым, кого они увидели, был Савка Сюсько.

В черной щегольской форме полицейского офицера Сюсько стоял на высоком крыльце школы. Над головой его тяжело и зловеще колыхался фашистский флаг со свастикой.

— Пане коменданте! — громко обратился подбежавший к Савке хорошо знакомый Грише парень из Мутвицы, теперь тоже ставший полицейским.

— Пане коменданте?! — повторил про себя Гриша и поспешно натянул на глаза черный рукав, которым была повязана рана на голове, спрятал под полу пиджака скрипку, замотанную в тряпицу. Когда миновали опасное место, Гриша стал посматривать по сторонам, надеясь увидеть деда, мать, Олесю. Он и хотел увидеть их, и боялся, что невольным возгласом они выдадут его да и себе навредят. Сюсько, если узнает, что Гриша идет в этой колонне, тут же выдаст его немцам.

Из переулка выскочил коренастый, черноголовый мальчуган лет девяти, сын Александра Федоровича Моцака.

— Игорек! Куда ты? Вернись! — закричали женщины.

Мальчуган ловко прошмыгнул под штыком конвоира и, отдав ведро высокому костлявому юноше, который поддерживал пожилого раненого командира, бросился назад. Наперерез ему выбежал конвоир, которого он только что обманул. Немец с размаху ударил мальчишку прикладом по спине, и тот, даже не вскрикнув, ничком упал в дорожную пыль. Мальчишку подхватили женщины и понесли навстречу еще ничего не знавшей Анне Вацлавовне…

Не увидел этого и Александр Федорович, шедший далеко впереди.

Раненый, которого вел высокий костлявый юноша, поднял с дороги булыжник и выскочил из колонны.

— Зайцев, остановись! — крикнул кто-то из строя. — Товарищ батальонный комиссар, назад!

Но тот шел все быстрей и быстрей, как в последнюю смертную атаку. И вдруг изо всех сил ударил камнем по каске конвоира, убившего мальчишку. Грузно осев, немец глубоко вогнал в землю старательно отточенный, сверкающий штык. Сразу трое фашистов бросились на комиссара. Один с разбега вонзил ему штык под лопатку. Другой уже целился в Зайцева. Но подбежавший молодой щеголеватый офицер оттолкнул солдата, крикнув, что сейчас застрелить этого русского — все равно что помиловать. Пусть идет, пока не подохнет. Пусть мучается. Не давать ему ни воды, ни еды. На каждой остановке бить, бить, бить!

Высокий костлявый юноша, не обращая внимания на озверевших конвоиров, подошел к комиссару, поднял и с трудом поволок в колонну. Зайцев, прикрывая рану рукой, судорожно, рывками хватал воздух. Офицер догнал их и приказал:

— Бандыт айне пошель! Айне!

Но боец делал вид, что ничего не понимает. Тогда офицер не спеша вынул пистолет и выстрелил юноше в затылок.

Дед Конон видел все это: сам того не замечая, давно уже шел рядом с колонной. Зачем он шел? Куда? Он и сам не знал. Но шел не только он. Половина жителей Морочны, как за похоронной процессией, тянулась за пленными по обочине дороги.

— Дедушка Конон! Дедушка! — вдруг долетел до слуха Конона Захаровича приглушенный голос.

Оглянулся — сзади только женщины да дети. А голос был мужской.

— Дедушка! — еще громче послышалось теперь уже рядом.

Конон Захарович остановился.

— Сюда, сюда! — услышал он и одновременно увидел над головами пленных взмах руки.

Махал паренек невысокого роста с черным бинтом на голове, в изодранной, выцветшей гимнастерке.

Окончательно узнанный родной голос словно толкнул деда Конона, и он изо всех сил, какие только были в его старых ногах, рванулся к внуку.

— Гриша! Гриша! Да что ж это такое! Боже ж мой! — Дед пристал к конвоиру. — Пан, пан! Там мой внучек, хлопчик, совсем еще хлопчик. Не солдат.

Растерянным, жалким, беспомощным, как нищий, впервые просящий подаяние, был в ту минуту Конон Захарович — гордый, никогда ни перед кем не унижавшийся Сибиряк.

Гриша замахал деду, шедшему рядом с конвоиром:

— Дедушка! Никому не говорите, что видели меня: у вас же там Сюсько.

— Так, так! Сюсько теперь за главного. Теперь ему на глаза не показывайся. То ты умно решил. Только ж куда тебя гонят? Как ты будешь?