День стоял солнечный, с ветерком. Только бы молотить да веять. Но делать ничего не хотелось: руки не поднимались. Все казалось ненужным, чужим. Мужики, не попавшие по непригодности на фронт, слонялись по дворам, курили, вздыхали. Бабы прятались по задворкам, шушукались, рассказывали страшные сны, гадали на картах, все пытались узнать, придут сюда немцы или минуют их глухомань. И только ребятишки старались забраться как можно повыше, чтобы первыми заметить появление немцев. Одни карабкались на деревья. Другие сидели на крышах. А кучка самых отчаянных караулила мост, с которого далеко просматривается песчаная проселочная дорога на Пинск.

И вдруг в полдень вихрем пронесся по улице крик:

— Едут! Ее-е-ду-ут!

Кто-то изо всех сил ударил в церковные колокола. Кто-то во всю мочь начал бить в рельс возле пожарной будки.

С улицы всех словно вихрем смело. Попрятались не только собаки, но даже куры да свиньи. Лишь аисты по-прежнему спокойно стояли в гнездах или расхаживали по соломенным крышам хат.

Все, кто чувствовал себя неугодным новому порядку, поспешно уходили в лес. А оставшиеся, собрав ребятишек, попрятались по домам и следили за дорогой, на которой уже показались брички и черный трескучий мотоцикл, бегавший то вперед, то назад, как собака дворняжка.

Только дед Сибиряк спокойно сидел на своем пеньке под грушей и разговаривал с Оляной, которая боялась в такое время сидеть в хате одна и вышла к отцу «вместе встречать беду». А Конон Захарович теперь ничего не боялся. Экскаватор на понтоне они с Саньком загнали в глухую заводь Стохода, окруженную густым высоким лозняком да ольшаником. До осени, пока не облетят с лозы листья, никто не обнаружит драгоценную машину. А там будет видно. Если война затянется, придется разобрать и закопать по частям.

Под скрип немазаных колес тяжело груженных бричек, под усталое хеканье лошадей, под тихий шелест песка, струйками поднимавшегося за колесами, жирный, краснощекий немец беспечно наигрывал на губной гармошке веселый мотивчик.

Чужое, постылое до озноба в костях было в его музыке.

— Оляна, у тебя глаза получше. Глянь! Что оно там творится, напротив райкома, — сказал дед Конон, заметив возле палисадничка против большого деревянного дома стол, накрытый белой скатертью.

— Э-э, тату, так то ж Гиря! Так и есть, за столом Иван Гиря, а по ту сторону — старый Тарасюк.

— А нарядные! Такими шикарными я их не помню даже в кавалерах!

— Гиря бороду сбрил! — удивилась Оляна.

— А что там за турухтан[11] во всем белом да еще и в шляпе?

— Да это ж секвестратор. И откуда его нечистая вынесла?! А постойте… — насторожилась Оляна. — Он, кажется, с буханкой хлеба идет навстречу немцам…

— Вот собака! — зло сплюнул дед Конон. — При Советах в банде ходил, а теперь, чего доброго, в начальство вылезет!

Пан Суета, расставив возле парадного стола Гирю и Тарасюка, взял накрытый вышитым полотняным рушником огромный каравай, поставил на него новенькую деревянную солонку, высоко перед собой поднял хлеб на вытянутых руках и понес. Шел он той же степенной, размеренной походкой, которой два года назад обходил Морочну с черной книгой под мышкой, собирая долги ясному пану. Но ему показалось, что идет он недостаточно почтительно, и он вдруг сбавил шаг, ниже опустил голову и теперь не просто шел, а священнодействовал, точно направлялся на поклонение святыне.

И все же не пан Суета первым встретил оккупантов. Старый аист с облезлой и красной, точно ошпаренной кипятком шеей, стоя в гнезде на заброшенной хате Савки Сюська, вдруг громко и скрипуче защелкал клювом прямо над головой проезжавших немцев.

С повозки раздался выстрел. Аист вскинул голову и, ломая крылья, клубком скатился с крыши в густую зеленую мураву.

Подводы двигались медленно. Лошади, запряженные парами, были в пене. Низко свесив головы, они едва волокли тяжело нагруженные телеги. На каждой из них поверх груза, прикрытого брезентом, сидело только по одному немцу. Возчики шли обок дороги, держа вожжи в руках и беспрерывно пощелкивая кнутами.

Невиданная капустно-зеленая форма, тусклые металлические черепа на пилотках и такие же нашивки на рукавах наводили страх.

— Это только разведка, — говорили старики, знавшие толк в военном деле. — Подождите, за ними придут и те, что расстреливают да палят…

Во дворах, мимо которых проезжали немцы, наступала гробовая тишина. А когда удалялся скрип подвод, люди облегченно крестились.

— Пронесло!

— Миновало!

— Может, еще как-нибудь уладится, обойдется, — успокаивали себя люди.

Наконец подводы, встреченные паном Суетой, остановились. Держа хлеб-соль в левой руке, пан Суета щеголевато пристукнул каблуками и козырнул по-польски, двумя пальцами. Потом низко, как баба в церкви, поклонился каждому немцу и передал хлеб-соль офицеру, все еще сидевшему на первой повозке. Молодой подтянутый гитлеровец соскочил на землю. Солонку бросил в бричку, а хлеб, ударив о колесо, разломил пополам и кинул лошадям. Двумя пальцами осторожно достал из кармана платок и вытер руки. Пан Суета сначала растерянно смотрел на хлеб, брошенный в пыль, к ногам лошадей. Но потом нашелся, поднял хлеб и сам стал кормить усталых, изголодавшихся лошадей. При этом он заискивающе смотрел на офицера, насильственно улыбался и приговаривал:

— Гут, гут, очень гут!

— Ну что? — злорадно кивнул дед Конон пану Суете, словно они стояли рядом. — Хлеб-соль? Встретил? Постой, они тебе еще не то покажут…

Немец закурил и махнул рукой. На первой бричке откинулся зеленый плащ, и на дорогу соскочил высокий, тонконогий и верткий парень в черном костюме. Щелкнув каблуками и франтовато вскинув руку к козырьку, он что-то сказал офицеру, и они направились к столу. Пан Суета рысцой трусил за ними, широким жестом указывая на стол.

— Это ж Сюсько! — сердито плюнул Конон Захарович.

— Да у меня и язык отнялся, как увидела… — приглушенно ответила Оляна. — Немцы ж не так страшны, как этот бугай. Он же все про нас знает. И откуда они берутся? То Барабак заявился, то секвестратор, а теперь и этот… Откуда они?

— Откуда ж! Из Чертовой дрягвы! — ответил Конон Захарович. — Видела, как та бомба вывернула из болота все нутро, всю гадость смердячую. Вот так и они выплывают, пузырями выскакивают.

Дед Конон молча глядел на суетившихся вокруг немцев Гирю, Тарасюка и пана Суету. А потом, словно себе самому, тихо, но уверенно сказал:

— Да не бойся, дочка, и за это смердячее болото люди возьмутся. Крепко возьмутся!..

* * *

— Шнель, швайнэ-рррайнэ! — громко, во все свое луженое горло гаркнул Сюсько, вбежав в коридор школы, из которой хлопцы выносили столы и парты, а девушки — книги, портреты, учебные пособия. — Через фюнф минутэн чтоб помещение было чисто! Доблестные немецкие солдаты будут тут пить шнапс! Бистро, швайнэ-рррайнэ! — подгонял Савка.

Ребята и так все делали бегом. А теперь носились вихрем. Но еще больше спешили девушки, потому что боялись остаться в школе без хлопцев.

Во всем черном, хорошо подогнанном, в лакированных сверкающих сапогах Сюсько пробежал по коридору, заглянул в каждый класс, где девчата мыли полы, и вышел на крыльцо школы.

Савка не поверил своим глазам: в школу с ведром воды шла Олеся.

Увидев Сюсько, девушка отпрянула было назад. Но тот встал на пороге. И она прижалась к косяку, держа ведро дрожащей рукой.

— Олеся? — вкрадчиво заговорил Савка. — Как ты живешь? А я думал, ты эвакуировалась вместе с комсомольским активом.

Девушка вздрогнула. Глаза сверкнули синим огнем из-под насупившихся широких бровей.

— Что ж, теперь мсти! Твоя власть…

— Олеся! За что ты меня так обижаешь? Я ж никогда тебе не делал зла. И не сделаю. Ей-боженьки! А что люблю тебя, так я ж не виноват.

— Как ты сумел так высоко подпрыгнуть, сразу в коменданты? — оставив без внимания его признание в любви, спросила Олеся.

вернуться

11

Турухтан — болотная птица, которая весной меняет оперение до неузнаваемости.