— Это меня один большой немецкий начальник назначил, — важно ответил Сюсько.

— А ты что, от Гриши Багна убежал прямо в Германию и там жил?

— Почему в Германию? У Гитлера и тут давно были свои люди… — Спохватившись, что говорит лишнее, Савка закончил: — Да не об этом сейчас разговор…

— Пусти, мне надо пол мыть, — пытаясь пройти, промолвила Олеся.

— Пол! Чепухенция! Я прикажу — другие языком вылижут!

— Пусти, — уже смелее требовала Олеся. — А то ненароком оболью твои назеркаленные чоботы!

— Если говорить не хочешь, иди домой, отдыхай. Я не знал, что дурень десятник и тебя выгнал на эту грязную работу. Иди. Без тебя управятся. Сейчас я только прикажу другим, и…

— Не вздумай! — крикнула Олеся.

— Ну хорошо, хорошо, — Савка умиротворяюще махнул рукой. — Давай просто посидим, посмотрим друг на друга.

— А чего смотреть?

— Ну, мы ж давно не виделись. Я соскучился по тебе, Олеся. Ей-бо, соскучился…

Олеся, потупившись, молчала.

— Скажи, разве я нисколечко не изменился? Я ж теперь не такой, как был раньше! Правда?

Олеся понимала, Савке хотелось, чтобы она похвалила его за то, что он стал комендантом, что красиво одет, подтянут, молодцеват. Но Савка был ей постыл еще больше, чем прежде. Он, казалось ей, стал еще более мокрогубым, носатым. Белесые глаза навыкате еще нахальнее, а на лице появилось выражение беспощадности. Если раньше Савка всем угодливо улыбался, заискивал, по-собачьи покорно заглядывал в глаза, то теперь смотрел на все пренебрежительно и злорадно: «Наконец-то я до вас добрался. Теперь вы у меня попрыгаете!»

— Ну, я уже насмотрелась! Красивый, как турухтан!

— А я не насмотрелся. Давай сядем, — предложил Савка.

Воспользовавшись тем, что Савка уже не стоял на пути, Олеся схватила ведро и, не оглядываясь, быстро ушла.

— Ну, постой! — злобно процедил ей вслед Савка. — Ты у меня еще в ногах поваляешься!

«Теперь не даст проходу, — думала Олеся, начиная мыть пол в огромной комнате, бывшем пионерском уголке. — Надо вымыть поскорее и уйти вместе с девчатами, а то пропаду…»

Распахнулась и гулко хлопнула о стенку дверь. Вздрогнув, Олеся обернулась.

— Олеся, Савка книги палит! — заорал Санько с порога и бросился вон.

Олеся метнулась за ним.

На середине школьного двора лежала высокая, как добрая копна, куча книг. Савка и немецкий солдат брали по одной книге, поджигали и бросали на кучу.

— Что ты делаешь? — Олеся подбежала и выхватила из рук Сюсько горящий томик Пушкина.

Савка загоготал и отступил от вороха разгорающейся литературы.

— Хлопцы, девчата, воды! — крикнула Олеся. — Заливайте огонь!

Сюсько громко, с расстановкой сказал:

— Все большевистские книжки сгорят!

— Пушкин никогда не был большевистским!

— Я выполняю приказ шефа герр Гамерьера! — Сюсько вынул из кобуры пистолет и молча помахал им.

Закусив губу, Олеся с болью посмотрела на разгорающийся костер и, расплакавшись, убежала.

Пользуясь тем, что Олеся на время отвлекла Савку, Санько зашел с другой стороны двора и, подкравшись к костру, начал выхватывать из огня самые ценные книги. Скоро он набрал большую стопку. И вдруг взгляд его упал на книгу, по уголкам которой уже извивались красные змейки, а на середине обложки, еще не тронутой огнем, отчетливо, черными буквами было выбито одно только слово: «Спартак». Санько мгновенно вспомнил батрацкий барак, свою каморку, где при свете лучины, под визг пилы читал с ребятами эту книжку. И теперь ему показалось, что на глазах его горит не просто хорошо знакомая книга, а друг детства, верный, задушевный товарищ. Бросив подальше от огня спасенные книги, Санько прыгнул в огонь и выхватил любимую книгу. Выскочив из огня, он налетел на Савку, стоявшего с пистолетом в руке.

— Что за роман? — спросил Сюсько и протянул руку.

— Да так себе… — замялся Санько и спрятал книгу за пазуху.

— Дай сюда, швайнэ-рррайнэ! — повысил голос Сюсько.

Подошел немец с автоматом на груди, и Санько отдал книгу. Савка полистал обгоревшие страницы, бросил роман в огонь и приказал подростку:

— Доставай!

— Не полезу в огонь! — отказался Санько. — Очень разгорелось.

Сюсько подступил с пистолетом:

— Доставай! Швайнэ-рррайнэ!

— Сам загорюсь, — упорствовал Санько.

— А кто пел: «И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим»? — заорал комендант и выстрелил над самым ухом паренька.

Санько присел на мгновение. Савка кивнул немцу. Тот его понял. Они внезапно схватили сопротивлявшегося Санька, один за руки, другой за ноги, и, раскачав, бросили в огонь.

Паренек упал в середину костра. Из школы с криком выскочила Олеся. Подбежав к пылающим книгам, она увидела клубок огня, выкатившийся из костра. Охваченный пламенем Санько побежал к школе. Навстречу выбежала Зося с полным ведром и окатила горящего парня. Но озверевший Савка подбежал к Саньку:

— Ты, комсомольская морда, еще сопротивляться?

Олеся ударила Савку по руке. Сюсько выронил пистолет. Схватив его, она повернулась к Саньку:

— Что стоишь, убегай! Иначе они убьют тебя.

Немец бросился наперерез пареньку. Но Зося успела распахнуть перед ним дверь школы:

— Беги в лес!

Немец выбежал на середину двора и поднял стрельбу.

Санько невредимый устремился к лесу. У опушки паслись лошади, среди которых он сразу же узнал Везувия. С разбегу Санько вскочил на мягкую спину любимого коня и, одной рукой держась за гриву, а другой похлопывая по крупу, галопом поскакал в лес…

Олеся из школы не пошла домой, а отправилась на хутор, где жила жена Моцака. И в ту же ночь они выехали на поиски Александра Федоровича и Гриши.

* * *

На селе было тихо. Ночь заходила с болота осторожно, нерешительно, словно чего-то боялась. Даже собаки, запертые в сараях, не выли, а лишь изредка чуть слышно поскуливали.

И в этой гнетущей тишине вдруг раздался оглушительный треск и грохот. Полуторавековая груша возле дома Конона Багно накренилась, подпиленная с двух сторон, задрожала всеми листочками, зашумела, как в осеннюю бурю, и тяжело рухнула поперек дороги. Дрогнули ближние хаты, будто разорвалось сердце села. Пыльный, навозом пахнущий ветер пошел по всей улице.

Дед Конон вогнал топор в свежий бледно-желтый пень, сел на толстый корявый комель поверженного дерева и заплакал. Крутой нравом дед Сибиряк, который даже не стонал под шомполами врагов и пережил столько, что другому хватило бы на три века, безутешно плакал…

Жалко было спиленного дерева. Но сильнее жалости была обида, что на старости пришлось выполнять «срочный приказ» какого-то мокрогубого Сюсько, которому за каждым деревом, за каждым кустом мерещился красный. Подперев голову кулаком, старик задумался и не замечал, что слезы текут по кулаку и падают на свежие, чуть желтеющие в вечерней темноте душистые, теплые щепки.

Грушу эту посадил прадед Конона Захаровича, заблудившийся в болотах во время войны с Наполеоном. Рассказывал когда-то отец Конона, что прадед был отчаянным воякой. Погнался он с отрядом партизан за французскими солдатами, настиг их в Пинских болотах, перебил. Но и сами партизаны полегли в бою. Остался в живых только он. Да и то заблудился в топях, закружили его болотные огоньки, заморочили. Кое-как добрался до леса. Срубил себе хату и зажил отшельником. Питался дичью, рыбой да грибами. А от запасов провианта отряда осталась только сушеная груша. Долго берег ее как единственную память о матери, снарядившей его в далекий поход. Потом закопал грушу в землю перед своим куренем да и забыл. И только через два года заметил три стройных молодых деревца. Потом нашел на болотах таких же, как и сам, отшельников, спасавшихся в коргах от барского гнева. Разжился у них семян ржи. Начал расчищать лес, сеять, завел скотину. Узнав его историю, соседи и прозвали его замороченным. Со временем вокруг одинокой хатки выросло село, и его стали называть то Морокой, то Морочной.

Много видела и слышала эта груша. И рассказала бы еще очень много… Но теперь ее листья никогда не прозвенят тонким серебряным звоном, и никому она больше ничего не нашепчет…