* * *

Тяжело, бессильно повисли руки. Устало, безнадежно опущена голова. В ней звон, тихий, монотонный, в висках, в затылке, в ушах. Лишь ноги с огромным трудом, словно на разбитых кирзовых сапогах налипло по пуду грязи, шаг за шагом отмеривают километры, десятки, сотни, а может, уже и тысячи километров — так бесконечен и горек этот путь.

Тупо, бесцельно смотрел Гриша на зеленый солдатский котелок, болтавшийся на поясе за спиной бредущего впереди тяжело раненного комиссара Зайцева. Всю дорогу этот надоедливо тренькающий, монотонно, как маятник, раскачивающийся котелок раздражал Гришу.

Можно было перейти в другой ряд колонны или поменяться с соседом местом. Но на это требовалось лишнее усилие, а главное — желание. Но желаний, кроме желания есть, не было.

Шедшие рядом товарищи хотя с трудом ворочали языком, но упрямо, всю дорогу спорили о политике, о войне, выясняли причины, почему фашистам удалось так быстро прорваться в глубь нашей страны…

Когда человек устает от одной день и ночь угнетающей его мысли, когда в голове его начинает гудеть от кошмарных видений, он теряет способность думать о чем-либо важном и все его внимание сосредоточивается на чем-нибудь совершенно ненужном, незначительном. Так и Гриша не в силах был думать о том, о чем спорили окружавшие его товарищи. Случилось это с ним после Морочны, когда он потерял надежду на спасение.

Можно было бы попытаться бежать. Но Александр Федорович был слишком слаб, а оставить его одного Гриша не хотел да и не мог. Поправиться же в этих условиях Моцак едва ли сможет. Да и куда бежать? В родном селе теперь появляться им нельзя. Ведь Савка обязательно отомстит матери, деду, Анне Вацлавовне. Безысходность положения стала исподволь размагничивать подростка, выматывать его последние силы.

И вот уже который день Гриша плелся в колонне, не способный ни о чем думать, ничего желать. Лишь изредка вкрадывались воспоминания о прошлом, о матери с дедом, об Олесе, об учебе. Но все это заглушалось надоедливым треньканьем солдатского котелка.

И вероятно, как раздражал Гришу котелок, так шедшего позади него старого усатого солдата раздражал черный футляр со скрипкой, что висел за спиной паренька. Усатый в конце концов не выдержал:

— Сам еле скрипит, а несет скрипку… Кому собираешься на ней играть?

— Тебе! — обернувшись, ответил Зайцев. — Тебе сыграет, если поумнеешь да надумаешь жить.

Усатый ничего не возразил, только безнадежно махнул рукой:

— До музыки ли теперь…

— Да-а, — соглашаясь с ним, тяжело вздохнул седой интеллигентный человек лет пятидесяти, шедший рядом с Гришей. — Когда гремят пушки, музы молчат…

— Но вам, товарищ доктор, — с расстановкой, отдыхая после каждого слова, заговорил комиссар, — должно быть известно и другое: ни одна революция не обходилась без музыкантов, а на Украине ни одна освободительная война не проходила без кобзарей. Музыка дух поднимает… Мы сейчас бессильны: безоружны. А он один во всей колонне не бросил своего оружия!

Колонна вошла в лес. И у многих загорелись глаза жаждой побега.

Дикий, буйный и какой-то зажигающий взгляд бывает у человека, решившегося бежать из неволи. Что-то степное, тревожное и радостное появляется в его лице, как бы он ни был изнурен и замучен. Посмотришь на такое лицо и сам невольно станешь сильным, решительным.

Шедший рядом с Гришей высокий белобрысый боец давно порывался бежать. Но каждый раз ему что-то мешало… И все же настал его час.

Как только вошли в лес, конвойные взяли винтовки наизготовку. Старший передал по колонне, что за каждого бежавшего будет расстреливать десяток. Этим он хотел добиться, чтобы пленные сами удерживали беглецов. Но такая угроза уже давно потеряла силу. Пленные не только не удерживали тех, кто еще имел силы бежать, но, наоборот, радовались каждому удачному побегу.

Белоголовый передал Грише свою сумку от противогаза, в которой остались хлебные крошки и вполне съедобные картофельные очистки. Высоко вытянув шею и неотрывно глядя в густую зелень леса, он жадно докуривал цигарку, которая уже обжигала руки и губы, когда затягивался. Но бросать ее было еще рано. Бросить ее можно только как сигнал к прыжку.

— Братцы, не поминайте лихом! Буду жив — за всех отомщу паразитам! — прошептал белобрысый. И тут же цигарка его, описав дугу через головы товарищей, полетела направо в кювет, а сам он метнулся в другую сторону.

Едва ли здоровый, сытый человек смог бы так быстро, так ловко бежать, как этот измученный долгой дорогой, изнуренный голодом и жаждой, искалеченный до полусмерти, но почуявший дыхание воли, услышавший могучий зов свободы, воскресший человек!

Он промчался прямо за спиной только что прошедшего конвоира. Услышав его топот, немец повернулся, вскинул винтовку, но целиться уже было поздно: густая темно-зеленая листва сомкнулась за плечами беглеца. Пока конвоир стрелял вслед убежавшему, впереди в образовавшуюся безнадзорную прореху рванулось сразу человек десять. Охрана открыла беспорядочную стрельбу по беглецам…

* * *

Вот она Береза Картузская! Двухэтажные казармы за высокой кирпичной стеной. Красный кирпич почернел от времени, и стены кажутся закопченными.

Здесь белополяки мучили деда. Здесь, на сыром цементном полу карцера, получил чахотку и умер, не выходя на волю, отец Гриши. Побывал тут и Александр Федорович Моцак.

И вот судьба привела сюда и Григория Крука.

Видно, никуда ты, полешук, не уйдешь от нее, как от судьбы, от этой бессчетно раз проклятой Березы Картузской.

Так будет, вероятно, до тех пор, пока ее не превратят в музей или груду развалин.

Огромные железные ворота распахнулись с душераздирающим скрежетом. Навстречу пленным выскочила добрая сотня на подбор здоровых, откормленных тюремщиков. За плечом у каждого — автомат, в руке — черная резиновая дубинка. Тюремщики встретили пленных ударами дубинок и громкими, гортанными криками: «Вэк! Вэк!»

Смысл этого окрика пленные уже хорошо усвоили еще в пути и шарахались от него, зная, что за ним обязательно последует удар.

Пленные под градом ударов бежали сквозь строй тюремщиков и расходились по огромному пустому двору, заросшему цветущей ромашкой.

Вбежав в ворота и получив жгучий, пронзивший все тело удар тяжелой резиновой дубинкой, Гриша почти потерял сознание, хотя и продолжал бежать.

Каким-то лютым, давно знакомым кошмаром повеяло от всего, что он сейчас видел и ощущал. Когда-то его уже били вот так же резиновыми дубинками, так же кричали и гнали все вперед и вперед. Лишь остановившись на середине двора, возле главной казармы, Гриша вспомнил, что все это было не с ним самим, а с его учителем. Это он, Александр Федорович, рассказывал о пережитом в Березе Картузской при ясновельможных панах. Гриша тогда так близко принял к сердцу услышанное, что теперь вот даже забыл, с кем все это происходило: с учителем или с ним самим.

При Советской власти эта тюрьма, видно, пустовала: весь двор зарос травою! Вон даже на окнах второго этажа цветет ромашка.

Гриша бродил по двору, искал потерявшегося в толчее Александра Федоровича. Вместе с другими лазил в большие глубокие погреба, нашел пачку польской «черной кавы». Половину пачки припрятал для Александра Федоровича. А увидев, что все едят ромашку, тоже начал рвать и жевать желтую кашку. Ромашка была горькой, вязала во рту, но он жевал ее, потому что жевали все. Только он поздно хватился. Цветочки ромашки вскоре исчезли, как после налета саранчи. Грише пришлось грызть сухие, терпкие стебли. Но скоро не стало и стеблей. Тогда одичавшие от голода люди полезли в землю, начали выкапывать корешки. Через несколько минут двор почернел, словно его вспахали.

Пленные начали располагаться на отдых. Они впокат один к другому ложились вдоль высоких, надежных стен тюремной ограды, вокруг длинного двухэтажного корпуса казармы, внутрь которой входить не разрешалось.

Александра Федоровича Гриша нашел на куче угля в дальнем углу двора, под вышкой, на которой сидели часовые возле начищенного до блеска станкового пулемета. Отдав учителю «каву», Гриша сел рядом и с опаской смотрел на коварно спокойный ствол. Юноше казалось, что он нацелен прямо ему в лоб. Но деваться было некуда. Пришлось отвернуться и забыть обо всем на свете, кроме голода, который был теперь страшнее и дубинок, и пулеметов, и виселиц.