— Ничего уже не… Ничего… Впрочем, — комиссар поднял было голову и, тут же уронив ее на землю, умолк.

Гриша решил, что он умер. Глубоко запавшие, в черных подковах глаза были закрыты. Рот полуоткрыт. Вдруг судорожно вздохнув, комиссар повернул голову и, глядя на кучку камней, видно давно еще заготовленных для ремонта мостовой, попросил:

— Принеси булыжник. Потяжелее.

«Да! Как это я не догадался! — мысленно тут же упрекнул себя Гриша. — Ведь ему так неудобно лежать! Ничего нет под головой…»

— Товарищ комиссар! Так я вам что-нибудь мягкое под голову… Шинель или вот мой пиджачок…

— Булыжник! — нетерпеливо перебил Зайцев.

Гриша послушно направился к куче камней.

Выбрав покрупнее камень, он понес Зайцеву.

— Подкати ногой, чтобы фашисты не заметили! — с трудом вымолвил Зайцев.

Серый, с черными прожилками камень, который Гриша, положив на незапретной зоне, толкнул ногой, подкатился к руке умиравшего.

— Спасибо, — простонал тот. — Уходи, музыкант. — Комиссар всем лицом сморщился от боли, но все же повернулся на бок и подложил себе камень под голову. — Уходи! И постарайся выбраться отсюда. Ты молод. Еще сможешь послужить людям, которые будут бороться с фашистами, будешь сам бить захватчиков. Весь народ поднимается на борьбу. Если вырвешься, постарайся пробраться в какой-нибудь большой город — Брест, Пинск или Гомель. Попытайся как-нибудь устроиться. Успеха тебе, музыкант!

Гриша слушал, и в голове его мелькали варианты побега из лагеря. Он готов был сейчас же попытаться осуществить один из этих планов. Но из калитки железных ворот вышел фашистский офицер с орденами на груди. Пришлось отойти к стенке, прижаться, стать незаметным.

Может быть, надо было скрыться за казармой, но уйти совсем от умирающего Гриша не мог. Присев среди других пленных, расположившихся, как на длительном привале, Гриша, не отрывая взгляда, смотрел на комиссара, ставшего ему теперь самым дорогим человеком. Гитлеровец прошел вдоль колючей проволоки, мимо Зайцева. Потом вдруг остановился и, перешагнув через проволоку, подошел к неподвижно лежащему красноармейцу. Толкнул его носком сапога. Поняв, что пленный умер, быстро направился прочь. И когда фашист проходил мимо комиссара, тот весь как-то собрался, подтянулся ближе к дорожке, напружинился всем телом и обеими руками схватил гитлеровца за ногу. От неожиданности тот упал головой к ногам Зайцева.

Гриша привстал от удивления. Да и другие пленные следили за комиссаром, затаив дыхание.

А Зайцев, собрав последние силы, поднял обеими руками камень. И этим камнем, вкладывая в него остаток всех сил, всей своей ненависти, проломил голову поверженному врагу. Одновременно с камнем Зайцев и сам навалился на фашиста.

— Еще одного! — вырвалось из его груди вместе с последним вздохом.

Он не убил. Он только ранил. Но умер в сознании, что уничтожил еще одного фашиста.

Одни позавидовали комиссару. Другие безмолвно, в душе поклонились. Третьи отвернулись, чтобы не быть свидетелями, если начнутся допросы.

Из ворот с криком бежали охранники.

Гриша поскорее вошел в толпу пленных, которые шарахнулись в угол. Но тут же чуть не упал от какой-то тяжести, обрушившейся ему на плечо. Оглянулся — это немец ударил его прикладом и заорал, свирепо глядя в лицо:

— Цурюк!

Только теперь стало ясно, что смертников выгоняют из лагеря. Спасаясь от побоев, Гриша втиснулся еще дальше в толпу, хлынувшую в широко распахнутые ворота. Охранники свистели, зычно покрикивали, направо и налево били прикладами, пинали падающих, а в тех, кто не мог быстро встать, стреляли, а бегущих следом заставляли тащить убитых.

За воротами, на площадке, окруженной сплошной цепью полицаев, пленным приказали раздеться догола и построиться в колонну по восемь.

Гриша сделал то, что делали все: разделся, бросил свою одежду в общую кучу и вернулся в строй. Но тут же по плечу его так ударили чем-то тяжелым, что он присел, теряя сознание. Второй удар снизу заставил его подняться.

— Это что у тебя? — закричал на него полицай, ударив дулом винтовки в грудь, к которой Гриша прижимал завернутую в тряпицу скрипку.

И только теперь Гриша понял, какой нелепостью кажется со стороны, что он до сих пор не бросил свой инструмент.

— Что это у тебя? — во всю глотку повторил свой вопрос полицай.

— Скрипка, — тихо ответил Гриша, прижимая к груди инструмент, и, холодея, подумал:

«Узнали, что я подал сигнал!»

— И на том свете играть собираешься? — Полицай загоготал и вдруг неожиданно посерьезнел: — А ты что, хорошо играешь?

— Говорят, хорошо, — кивнул Гриша.

— В ресторане сумеешь играть?

— В ресторане? — вскрикнул от радостной неожиданности Гриша и, словно наяву услышав недавнее наставление Зайцева, смело соврал: — Я целый год играл в Пинске.

— Ну а теперь будешь пилить в Бресте, там мой брат открыл ресторан. Одевайся! Да рванья не бери. Вон там в куче костюм лежит, новый. Живей, живей! — торопил полицай, но ни разу не ударил.

Гриша удивлялся такому повороту судьбы и дрожащими руками механически выполнял приказания.

Подошел полицай постарше и ростом побольше и спросил первого, чего он тут мешкает. Тот, приподнявшись на носках, что-то шепнул на ухо. Старший удивленно посмотрел на Гришу и одобрительно улыбнулся:

— Ты даже из свинячьего дерьма умеешь выжать шнапс! — с завистью сказал он и отошел.

Вечером на другой день Гриша играл уже в брестском ресторане в паре с баянистом. А полицаи, продавшие его хозяину ресторана, до полуночи пили, ели и все покрикивали:

— Музыкант! Мы тебя спасли! Теперь ты наш, собственный! Играй нам! Играй всю ночь!

Скрипка стонала, голосила, рыдала. Скрипка расплачивалась за свое спасение…

Был полдень. Лодка тихо причалила к заросшему густым лозняком берегу графского озера.

— Соня, ты лежи, на рыбок любуйся, вон их сколько вьется. А я пойду, может, своих увижу, — наказывала Олеся подруге, выходя на мшистый, болотный берег.

— Будь осторожна. Не смотри, что имение это в глухом лесу, фашисты могут превратить его в госпиталь или охотничий дом, — ответила девушка, неподвижно лежавшая на дне лодки с перебинтованной распухшей ногой.

— Сонечка, за эту неделю ты меня сделала почти разведчицей, — шутливо отозвалась Олеся, — так что не бойся. Я скоро вернусь.

Пробежав по болотцу, Олеся выскочила на приподнятый песчаный берег, поросший старым сосновым лесом. Сосны стояли высокие, стройные, ствол к стволу.

Лес молчал.

Только изредка раздавался высокий, хрустальный звон сухого обломившегося сучка сосны. И этот чистый музыкальный звон радостно отдавался в озере. Широкое голубое зеркало воды, казалось, вздрагивало, чутко прислушиваясь к жизни леса, со всех сторон заглядывавшего в недосягаемую, холодную глубину озера. А звон обломившегося сучка, пронесшись над озером, медленно таял на том берегу не то в сизых, проросших густыми туманами камышах, не то в непролазной, хмурой чащобе лозняка. Остановившись под развесистой березой, Олеся внимательно обвела глазами озеро. Нигде никаких признаков жизни.

На той стороне, среди густо белеющих стволов берез, угрюмо, загадочно чернел дом Крысолова. Большие окна и двери крест-накрест заколочены досками.

Светлый графский палас как корабль, выброшенный волной на берег. В нем и окна, и двери были раскрыты настежь. Никому, кроме ласточек да летучих мышей, он теперь не нужен.

Дом управляющего, где жила когда-то Олеся, видно, тоже пуст, хотя окна и голубые ворота с калиткой не заколочены.

На островке пусто, уныло. Между березками, больше прежнего склонившимися к воде, чернел след костра, который разжег Савка в ночь перед войной.

С горечью вспоминала Олеся последнее катанье с Гришей на лодке, его мечты о музыке, горячий шепот в березняке…

Все кануло…

Олеся смотрела в воду, на темно-зеленые былинки куги, росшей у самого берега. Высокие, как камыш, безлистые круглые стебли чуть-чуть покачивались. В воде эти стройные былинки отражались змейками, все время извивающимися и уходящими вглубь…