Могла ли обмануть его маленькая хитрость матери! Лишь один вопрос занимал мать сейчас: она уже чувствовала, уже знала, что в судьбе ее сына случилось что-то очень важное, быть может решающее и во всяком случае тяжелое. И она боялась спросить прямо: «Что с Аней, что случилось?» Боялась обострить ту боль, которую угадывала в душе сына. Уж лучше пускай он сам, по своей воле, расскажет, что у него, когда он разговорится.
Вечер был темный, так как луна еще не взошла. Мотыльки налетели на огонек лампы, стоявшей возле самовара. Раиса Павловна, чувствовавшая себя неважно, позволила сыну убрать со стола и повторила свой вопрос.
— Да, я все расскажу тебе потом, после, — сказал он. — Сейчас будет лучше, если я сразу сяду за работу. Сделать надо много…
— Хорошо, хорошо… — согласилась она. — Я чувствую, что ты занят своими мыслями и что они невеселые. Правда?.. — Все же она решилась спросить об Ане: — Скажи только одно: у вас с Аней все благополучно?
— Не совсем, мама…
— Что случилось?
— Пока ничего… Но, кажется… — Словно луч яркого и безжалостного света ослепил его, когда он продолжал: — Кажется, не скоро я привезу к нам Аню и, вернее всего, не привезу ее никогда… Вернее всего, что я потеряю ее.
— Но что же случилось?
— Впрочем, может быть, я, к счастью, ошибаюсь. Сам еще не знаю. Утром мы поговорим, мама… Прости!
Он проработал всю ночь; он провел ночь с глазу на глаз с правдой, которая сурово глядела в его сердце бесплодными песками Нижнего Бекиля, нуждой и надеждой людей, поверявших ему, «товарищу редактору», жажду справедливости. Он, работник газеты, посредник между людьми глухого деревенского угла и справедливостью, должен был сказать слово правды, быть может убив свое личное счастье, казавшееся несколько дней назад невероятно большим и вдруг отступившее, склонившее голову перед горем и надеждами многих, многих судеб… И с каждой новой буквой, возникавшей на бумаге, все спокойнее и напряженнее выкристаллизовывалась мысль, тверже и увереннее становилась рука. Никогда еще его сердце не билось так горячо, нетерпеливо, никогда еще он не был так скуп, расчетлив, сдержан, потому что нужно было пройти к цели долгим и трудным, но прямым путем, чтобы каждое слово было понятно каждому человеку… Он сказал все, и, когда бледным миражем растаяла Верхнебекильская плотина, когда среди песков Нижнего Бекиля поднялась плотина Захарова, он почувствовал, что выполнил свой долг, что он верен большой правде родных людей, созидающих новый мир.
Теперь он мог написать Ане и сделал это при первых лучах солнца. Он написал небольшое письмо, в котором объяснил, почему должен был выступить против проекта Петра Васильевича, обратился к ее сердцу и разуму. «Ты знаешь мое отношение к жизни и своему долгу, — писал он. — Вспомни наши споры, и ты поймешь, что я не мог поступить иначе и всегда буду поступать именно так. Ты была во многом не согласна со мной, но ты шла мне навстречу и несколько дней назад приказала мне не поступаться совестью даже в том случае, если этого будешь требовать ты… Совесть продиктовала мне то, что появится в газете вместо очерка о плотине твоего отца… Я знаю, что тебе будет больно, очень больно, но прошу тебя об одном: не поддавайся первому движению сердца, дождись встречи со мной, выслушай… Ты узнаешь о своем отце то, что я пока не решаюсь предать бумаге. Ваши пути разные, ты не имеешь права оставаться возле этого человека. Ты честный человек, моя Аня, ты честный и прямой человек, и ты согласишься со мной, как бы ни было тебе больно». Он обратился к ее сердцу. «Я люблю, я люблю тебя!» — написал он… не смог добавить ни слова и запечатал письмо.
Солнце было таким же светлым, как в то счастливое утро, когда мать сказала Степану: «Приведи Аню!» Приоткрыв глаза, он, задремавший на полчаса, увидел мать, только что вошедшую в комнату, усталую, бледную, с покрасневшими веками, и понял, что она разделила с ним его бодрствование.
Раиса Павловна неслышно подошла к столу, склонилась над рукописью, и он вместе с нею мысленно прочитал заголовок статьи: «Какую плотину нужно строить в Бекильской долине?»
«Нет, заголовок плох, неточен, — решил он. — Нужно ли спрашивать какую? Ведь все ясно… И не какую, а для кого. Вот что самое главное. Когда я научусь говорить просто и прямо…»
Не придвинув стул к столу, чтобы не нашуметь, мать стала читать стоя. По шелесту бумаги он отсчитывал странички, прочитанные ею. Прошелестела последняя. Мать вздохнула коротко, с болью.
— Теперь ты все понимаешь? — спросил он, не открывая глаз.
— Ты не спишь?.. — Она села возле Степана на край кровати, сказала шепотом: — Значит, ты неправильно написал свой очерк? Стрельников обманул тебя, да?
— Ты уже нашла оправдание для меня? — усмехнулся он. — В любой ошибке журналиста виноват он один, и никто больше, мама.
— Почему, почему, Степа? Стрельников обманул не только тебя. Он всех обманул…
— Пускай они и оправдываются, если совести хватит, а я помолчу. Журналист не имеет права оправдываться, — ответил он. — Я имел все нужное для того, чтобы разобраться в стрельниковской махинации, и не воспользовался ничем. Время? Времени у меня было достаточно. Я несколько дней возился со стилистикой очерка и даже не подумал о том, что надо бы съездить в Бекильскую долину, хотя бы для того, чтобы собрать дополнительный материал. Заочно писал очерк о большом хозяйственном деле — уже одно это преступление. А ведь я знал дорогу в Бекильскую долину, знал честного человека, Косницкого, и даже не вспомнил о нем, когда воспевал будущую кулацкую плотину… Доверился тем людям, которые, в свою очередь, доверились карьеристу, ловкому проходимцу… — Он одернул себя: — Да мне-то что с того, что кто-то кому-то доверился? Как мог я сам довериться Стрельникову, уже зная, что он карьерист? Понимаешь, он жизнь называет пиром, он поучал меня, как завоевать видное местечко на этом пире, а в Нижнем Бекиле такая нищета… — Степан вскочил, спросил мать: — Ты подумай, что было бы, если бы накануне партийной конференции мой очерк появился в «Маяке»? Каким ударом это было бы по газете…
— Что было бы с тобой, мой дорогой!.. — покачала головой Раиса Павловна и перешла от этой опасности, уже минувшей, к опасности грядущей: — Но Аня?.. Ты думаешь, Аня поймет тебя? Я вижу, ты написал ей письмо. Она в Симферополе, да? Как отнесется она ко всему этому?
— Я не знаю… Знаю лишь, что она любит меня. В этом я не имею права сомневаться. Ей известны мои убеждения. Но теперь ей придется сделать выбор между отцом и мною… Она должна уйти от него, порвать с ним. Непременно! А она, конечно, любит отца, даже гордится им.
— Как все плохо, жестоко! — воскликнула Раиса Павловна. — Зачем ты, именно ты написал эту статью и еще подписался своей фамилией?
— Мерзавцев нужно бить без псевдонимов, — улыбнулся Степан, вспомнив слова Мишука.
— Не подписывайся! — умоляла она. — Это так дерзко… После этого ты никогда не сможешь встретиться со Стрельниковым.
— Встретиться со Стрельниковым? При всех обстоятельствах это мне не понадобится никогда. Разве только для того, чтобы сказать ему в лицо все, что я о нем думаю.
— А ты? Что будет с тобой? Ты не думаешь о себе.
Степан испугался. Никогда он не видел мать такой взволнованной. Она металась по комнате, плача, ломая руки, маленькая, худенькая, в синем своем халатике, в шлепанцах на босу ногу, — крохотная искорка жизни, вспыхнувшая, может быть, в последний раз в борьбе за счастье сына.
Она схватила письмо, прижала его к груди.
— Я сама отвезу письмо Ане. Я поеду к ней в Симферополь, поговорю с нею, — говорила она. — Нет-нет, не мешай мне! Ты сам не представляешь, каким несчастным ты будешь. Ведь я знаю, как ты любишь ее, я знаю… И она тоже будет несчастной…
Он увел мать в комнату, уложил в постель.
— Подожди… Что же ты молчишь, Степа? — сказала она. — Какому испытанию ты ее подвергаешь! Пойми!
Он ответил печально:
— Прекрасно все понимаю, мама… И этого не избежать. Рано или поздно нам все равно пришлось бы пройти через такое испытание по тому или другому случаю… Я не стану таким, как ее отец, как те люди, которые ее окружают. Она должна пойти со мной, не оборачиваясь, не жалея, презирая брошенное, оставленное навсегда. Иначе любовь все равно погибнет, и Аня станет вновь Неттой. Ты понимаешь это?