— Спасибо, Борис Ефимович!
— Послезавтра начинается конференция. Передайте Пальмину, что я разрешил вам два свободных дня за поездку в Бекильскую долину. Отдохните.
— Нет, как раз сейчас надо работать побольше.
— Что ж, пожалуй, вы правы.
Не позволив себе ни минуты отдыха и ни одной мысли о случившемся, Степан, не заходя в редакцию, взялся за работу, занялся своими делами — газетными делами: отдал несколько часов обходу своих учреждений. В редакцию он пришел одновременно с окружкомовской рассыльной, принесшей запечатанный пакет под расписку.
— Ага, твоя статья, Киреев! — сказал Пальмин, расписавшись в разносной книге. — Заголовок оставлен твой, но рукой Наумова вписан подзаголовок: «Политическое недомыслие горе-строителей из Водостроя». — Он стал читать статью, то и дело присвистывая и гмыкая. — Ничего себе матерьяльчик к открытию партконференции! По-моему, это уже та степень критичности, когда критика обращается во вред, честное слово!
— Дипломатия… — усмехнулся Степан. — А я считаю, что лишь одна степень критичности никуда не годится: если смазывается вопрос, ослабляется удар по мерзавцам, бюрократам и дуракам.
— Ну что же, можешь радоваться: ударил ты действительно крепко… И по Стрельникову тоже… Кто мог предполагать… — пробормотал Пальмин, уже считая строчки в статье, и, не дождавшись отклика Степана, позвонил в наборный цех: — Нурин, получена статья Киреева. Будет еще строк пятьдесят дополнения. Они пройдут как примечание редакции… Наумов требует, чтобы все было подано глазасто. Подбери шрифты для заголовка и подзаголовка, я приду посмотреть. — Он положил трубку. — Слушай, Киреев… скажи, пожалуйста, как могло случиться, что…
На языке у него вертелось множество вопросов, но Степан не стал их ждать, молча ушел в кабинет Дробышева и сел оформлять материал в текущий номер и в запас. Затем он отправился в новый рейс по городу, заглянул в редакцию лишь вечером, позвонил Нурину и попросил прислать гранки набора статьи о плотине.
— Подожди немного, — ответил Нурин.
В редакции было тихо, пусто. Сумерки уже завладели углами комнаты литературных работников. Три венецианских окна стали золотыми щитами с расплывающимися крестовинами. Письменные столы и кресла казались огромными. Мыши возились в проволочных корзинах, шурша бумагой…
Сколько же времени прошло с тех пор, как репортер Киреев впервые открыл дверь редакции «Маяка»? Столетие или еще больше? Мгновение или еще меньше? И в это мгновение легло так много, почти вся жизнь, вся жизнь!.. Вдруг ему представилось лицо Ани впервые за последние дни по-настоящему ясно. Он стиснул зубы, сжал кулаки. Рохля, размазня! Если бы он был хоть немного настойчивее, решительнее, она уже стала бы его женой, и она хотела, ждала от него решительности. «Рохля, размазня!» — повторил он, готовый разбить голову о стену.
11
Послышались торопливые шаркающие шаги.
— Киреев, ты здесь? — окликнул Нурин. — Почему сидишь в темноте?.. Так и оставить?
Не зажигая огня, Нурин опустился в кресло напротив Степана и вздохнул с облегчением.
— Ну, денек! — пожаловался он. — Шесть полос в номере, и каждую пришлось переверстывать два-три раза. Наконец утрясли вторую полосу с твоей монументальной статьей. Я принес гранки. Наумов только что прислал дополнение. Полсотни строчек, написанных серной кислотой и ляписом.
— Что там?
— Сплошная политика… История со стрельниковским проектом, протащенным келейно, поднимается на принципиальную высоту, как принято теперь выражаться, а затем все сестры получают по серьгам — Басин, Курилов и даже Прошин. Скандал в благородном семействе. Это твой бенефис. Из какого дерева ты сделаешь рамку, в которую будет вставлена эта статья, как фамильная реликвия? — После некоторого молчания он сказал: — Кстати, по старой памяти мне недавно позвонил Стрельников. Он просил меня при случае передать тебе, что будет весь вечер дома ждать твоего звонка. Ночным поездом он уезжает в Симферополь.
— Пускай едет… — Не позволяя усмешке изменить его голос, Степан предположил: — Вероятно, Стрельников кое-что пронюхал.
— Возвращаю твоему замечанию ту редакцию, которую ты великодушно смягчил. Вот она: «Конечно, это ты, старый, неисправимый негодяй, предупредил Стрельникова о готовящемся сюрпризе». Разочаруйся! Петр Васильевич сказал мне, что недавно ему позвонила из Симферополя Нетта и передала содержание твоего письма.
— Вполне естественно… — начал Степан, и вдруг сердце больно стукнуло в грудь, мысль взметнулась и рухнула на него, как пудовый, все сокрушающий молот: «Вот он, вот ее ответ, ее решение и выбор! Позвонила отцу, а не мне… Отцу, а не мне… Все, все решилось, и все кончено». Сознание катастрофы, поражения оледенило, сковало его.
Нурин вместе с креслом придвинулся к Степану:
— Скажи, когда ты взялся гробить проект Стрельникова, ты был в здравом уме, ты давал себе отчет, как это повлияет на отношение к тебе его дочери, твоей невесты? — спросил он.
— Об этом не нужно было и думать, все было ясно и так! — Степан вскочил, забегал по комнате.
— Так какого же черта ты полез на рожон, да еще подписался своей фамилией? Что это, только ли глупость, только ли наглость или прямой умысел, желание порвать со Стрельниковыми?
— Оставь! Что тебе нужно? — крикнул Степан. — Кончено об этом.
— Нет, я не оставлю этого… И не кричи на меня, все равно не испугаюсь, — насмешливо ответил Нурин. — В первый раз на веку я интервьюирую сумасшедшего, а на работе я, да будет тебе известно, бесстрашен, и меня не застращаешь. Отвечай без истерики: не обошлось бы без тебя?
— Нет, обошлось бы, обошлось… — Степан взял себя в руки, сел в кресло. — Сегодня статью написал бы Дробышев, а я написал бы заявление об уходе из редакции «Маяка».
— Никто не потребовал бы такого заявления.
— Ты не допускаешь мысли, что я сам, не дожидаясь объяснений с Наумовым и Дробышевым, сделал бы это, я — прислужник негодяя бо-пера, обанкротившийся журналист и комсомолец, да к тому же еще и жалкий трус, сбежавший от прямого признания своей ошибки! Не нужно такое барахло «Маяку»… пойми, не нужно!
— А хотя бы и так. Допустим, ты расплевался бы с «Маяком». Не велика потеря, не рай Магомета. Газет много и становится все больше, а хороших журналистов мало. Ты нашел бы место в любой другой газете, да к тому же сохранил бы и Нетту. А теперь ты ее потерял, потерял безусловно… Другой такой девушки ты не найдешь! Поверь старику, который видел на своем веку немало.
— Ты говоришь, газет много… Неправда! Для меня, по крайней мере, есть лишь одна газета, как бы она ни называлась. Одна газета, советская, где может работать лишь честный Киреев, где нет места Кирееву — карьеристу, политически запятнанному шкурнику… Нетта?.. Получить ее, перестав был советским журналистом и человеком?
— Ах, вот что! Так выслушай же меня, Киреев. Поговорим серьезно и без митинговщины. Я стреляный воробей, и в этом вопросе я буду таким, какой я есть: я буду самим собой, то есть практичным, циничным… называй как хочешь. Выслушай же мое кредо. Я пришел к нему ценой большого опыта и многих синяков. Так вот… Цель жизни и ее оправдание — личное счастье. И только. Слышишь? Отказ от личного счастья ради чего бы то ни было — это смехотворная глупость. Жизнь никогда не прощает человеку преступлений против своего счастья. Всегда, до гробовой доски, ты будешь казниться, что ради фантома, призрака, отверг любовь такой девушки, обещающей стать изумительной женщиной! Такая потеря невознаградима, пойми!
В комнате стало совсем темно; ночь стояла за окнами.
— Кончился день… очень трудный день в моей жизни, — устало проговорил Степан, обращаясь больше к себе, чем к невидимому Нурину. — Многое можно передумать за один день, многое можно решить и навсегда… Личное счастье человека, настоящее и непоколебимое, — в счастье всех людей. Слышишь, всех людей, а не только того человека, которого ношу на моих костях, который покрыт моей кожей! Ты читал мою статью и знаешь, что творится в Нижнем Бекиле…