- Авантюристам? – Из перечисленного ряда я выделил то, что несколько настораживало и смущало.

- Да, очевидно с целью перевоспитания. Иного объяснения я, признаться, просто не нахожу. – Заговорив о воспитании, Софья Герардовна отняла ото лба ладонь, и я убедился, что на ее прояснившемся лице не осталось ни малейших следов былой усталости.

- Позвольте, позвольте, - вмешался Цезарь Иванович под влиянием возникшего недоумения, - а разве зарубежная переписка хранится не в вашем архиве?

Он медленно перевел взгляд с Софьи Герардовны на меня, словно с меня-то во многом и следовало спрашивать.

Я же был вынужден вздохнуть, развести руками и с бессильным сожалением подтвердить:

- Увы, не в моем.

Глава девятнадцатая, повествующая о том, как я поднимал (зачеркнуто)… ставил вопрос о том, чтобы архив нашего общества хранился в одном месте

На заседаниях общества, обычно под самый конец, когда обсуждалось разное(наиболее расплывчатый и размытый пункт повестки), я не раз поднимал вопрос об архиве. Многие уже поднимались с мест, наспех допивая из чашек остывший чай (нанизанный на ложку лимон при втягивании чайных остатков соскальзывал и прилипал к губам), трубно сморкаясь, шаркая подошвами и двигая стульями, я же... Однако поднимал – поднимались, в столь близком соседстве: м-да… Чего не напишешь, если нервы вконец расстроены, мысли разбегаются, как мыши от пробравшегося в погреб кота, и перо явно не слушается.

Не слушается, дрожит, вытанцовывает и выпадает из рук. Уф! Вот и приходится теперь зачеркивать, вымарывать и исправлять.

Не поднимал, а… положим, ставил вопрос. Да и какой там ставил – робко этак приставлял, прислонял к стенке, как велосипед на спущенной шине, если надо принести насос и накачать. Отваживался лишь заикнуться, заискивающе обозначить, привлечь внимание, да и то в самой обтекаемой, завуалированной форме, как к тому обязывало присутствие Председателя. Его-то я никак не хотел скомпрометировать и стремился уберечь от любых подозрений.

И тем не менее положение обязывало, и я вынужден был соответствовать.

 Вот я и старался, усердствовал, всем своим видом соответствовал. Упрашивая всех не расходиться, я звонил в колокольчик, постукивал карандашом по столу и умоляющими жестами пытался заверить, что надолго их не задержу – всего лишь на полчаса, не более. Полчаса – это же такой пустяк. При этом я показывал, наглядно демонстрировал всем руку с часами на запястье, предлагая заметить время и убедиться, что короткая стрелка не опишет и половину круга, как мы уже благополучно покинем зал заседаний (обычно мы собирались в помещении бывшего шахматного клуба).

Когда шум, толкотня, шарканье ног, грохот стульев временно стихали и возникала томительная, выжидательная пауза, я, сняв с руки, положив перед собой часы и поправив крапчатый галстук, признавался в намерении сказать несколько слов об архиве нашего общества.

Вернее, о создавшемся положении с архивом. Невозможности терпеть и необходимости изменить. О том, что кризис назрел и налицо все признаки ситуации, которую учебники истории для старших классов некогда именовали предреволюционной.

 Смиряясь с этим как неизбежностью, все обреченно (хотя в этом угадывалось и некое облегчение) вздыхали; кто-то снова садился, кто-то продолжал стоять, скручивая хвостики из бахромы скатерти или складывая ступенчатой башней на блюдце сахар. Я же упоенно пускался в рассуждения о том, что такое архив, каково его значение для нашего общества и как важно, чтобы он хранился в одном месте и в одних надежных руках.

Моих, разумеется.

Иначе, добавлял я, архив перестает быть архивом, а превращается в случайное собрание бумажек, которое сегодня есть, а завтра оно улетучилось, разлетелось, рассеялось и бесследно исчезло к нашему прискорбному, но запоздалому сожалению.

Конечно, я прежде всего имел в виду переписку.

Ту самую переписку, которую Председатель держал у себя и никому не показывал. Да и в разговорах избегал этой темы, огибал ее стороной, как опасный подводный риф, вспоровший не одну корабельную обшивку (наш городок раскинулся на дальних подступах к морю). Поэтому многие даже не догадывались о существовании переписки или имели о ней самое смутное представление. Отсюда и прихотливая игра, причудливые всплески фантазии. Среди адресатов Председателя кого только не называли - и королеву Непала, и папу римского, и тибетского далай-ламу, и даже Наполеона, хотя тот скончался в изгнании на острове святой Елены более полутора веков назад.

Я, конечно, во все это не верил, но как хранитель архива мечтал о его пополнении. Я изнывал от жажды добраться до переписки и завладеть ею, хотя не называл ее прямо, а довольствовался уклончивыми намеками, упоминанием вскользь, невзначай, загадочным иносказанием. Будто она меня вовсе и не интересовала, переписка-то. Будто я и не помышлял, оставался совершенно равнодушен к столь крупному выигрышу. Напирал же главным образом на мелочи, те самые упомянутые мною случайные бумажки, которые меня, признаться, не столь уж волновали и заботили.

Ну, сохранился у кого-то счет за пирожные, купленные к чаю, или записка, присланная тем, кто не смог присутствовать на заседании. Конечно, для архива все ценно, но не настолько, чтобы терять способность различать главное, второстепенное и вообще никому не нужное. Я же изображал самое ревностное стремление заполучить эти бумажки, предлагая владельцам мне их безотлагательно сдать, чтобы не пришлось прибегать к услугам взломщиков и квартирных воров (это была, разумеется, шутка).

Я даже прямо указывал на тех, о ком мне было точно известно как о таких владельцах. На Гаврилу Афанасьевича, Ивана Петровича, Витольда Витольдовича, Зенона Евгеньевича (все четверо изучали низкие туманы и грибные дожди, были говоруны и весельчаки). К ним я не раз обращался, уламывал их, увещевал, но они тянули, откладывали, как у нас водится обещали и не выполняли. Тем самым они давали мне предлог прибегнуть к помощи Председателя и воспользоваться его авторитетом, чтобы слегка поднажать, расшевелить и поторопить их.

Председатель охотно мне помогал, всячески стыдя и укоряя виновных, взывая к их совести. «Ну, нельзя же так! В конце концов, слово есть слово!» - восклицал он, и исполненный кроткого укора взгляд служил красноречивым дополнением к этим словам. Я тотчас подхватывал, вскакивал с места, взвихрялся этаким мелким бесом: «Нельзя! Нельзя!» - и Председатель после этого сам был вынужден передо мной шутливо повиниться: «Впрочем, и я ваш должник».

Он мой должник!

Вот этого мне и было нужно – чтобы он сам, без напоминания с моей стороны…признался.  Значит, ниточка не оборвалась, и я мог надеяться, хотя… надежда моя таяла, и я чувствовал, что переписки мне не видать никогда. Как ни проси, как ни заикайся, Председатель при всей своей мягкости найдет тысячи способов, чтобы мне отказать. Отказать под тем или иным вежливым предлогом, хотя в других случаях никогда не отказывал.

Вообще,  отказывать для него сущее наказание – как для Софьи Герардовны с ее мамой. А тут… Из этого следовало, что переписка скрывала некую… гм… Тут я не могу не вздрогнуть и не поежиться, словно меня холодком пробрало или мелким дождичком окропило: б-ррр! Да, при всей моей любви… ах, господитыбожемой, опять я оговорился! При всей моей нелюбви к этому слову – тайна – я вынужден признать, что ее-то переписка и скрывала.

Вот вам и дождичек, вот и холодок.

О, любезный читатель! Как я устал от этих тайн, шифров и паролей! Всем хочется, всем лестно на себя напустить. Закутаться в плащ, поднять воротник и надвинуть на глаза шляпу. Тайна! Ах, как она украшает, интригует, будоражит, притягивает внимание! Все словно помешались! Как будто без тайны, без шифра и человека-то нет, а так… какая-то мелюзга, человечишко, и жизнь его не имеет никакого смысла. И остается либо спиться, либо голову в петлю, либо подайте нам ее, желанную.