Но, поскольку идея-то по сути невозможная,небывалая ,неслыханная,непостижимая для человеческого ума, для многих она так и осталась неясной, зыбкой и туманной. Некоторые даже откровенно (милая, подкупающая откровенность!) не понимали, как можно восхищаться дождями, ненастьем, распутицей – словом, плохой погодой, отдавая ей предпочтение перед хорошей, и какой в этом смысл.

Поэтому и Председатель, не то чтобы разочарованный, а скорее снисходительный к нашим слабостям, все реже и реже упоминал о самой идее, довольствуясь, так сказать, ее практическим аспектом. Он с подчеркнутым вниманием заботился о периодичности наших собраний, кворуме и прочих организационных нюансах, процедурных тонкостях всякого рода. Председатель и с вязанием даже смирился бы, если б не Софья Герардовна. Она ни в какую не позволяла. И была настолько решительной и неумолимой, что склонным к этому занятию приходилось тайком доставать мотки шерсти, спицы и крючки. Доставать и незаметно, держа их на коленях, под столом, с нарочито безучастным и невинным лицом манипулировать ими, лишь бы не навлечь на себя ее негодование, не вызвать грозный осуждающий взгляд, а то и гневный окрик: «Не сметь!»

Уж она-то прекрасно осознавала, какие глубины смысла таит в себе идея плохой погоды, какие за ней разверзаются кромешные бездны.   Последнее выражение ей и принадлежит, и, хотя оно многих отпугивало, Софья Герардовна не стеснялась его употреблять, особенно напирая на бездны, словно они могли разверзнуться прямо у нас под ногами. «Запомните, что, по Библии, в веянии тихого ветра являет себя сам Господь, - говорила она, сидя с прямой спиной и сжимая подлокотники кресла так, что на руках выступали голубые прожилки, - а тихий ветер бывает только при моросящем дожде и низком пасмурном небе. Это мое личное, субъективное наблюдение, но оно в высшей мере объективно».

Последнее слово в ее произнесении приобретало такую внятность и выпуклость, сопровождаемое пристальным, цепко примеривающимся к каждому взглядом, что казалось, будто она готова навести на всех беспощадный, фиолетово светящийся объектив фотографического аппарата.

Слепая преданность идее не лишала Софью Герардовну способности к ее творческому развитию. Ею был выдвинут тезис о том, что меньше всех понимают в погоде именно синоптики, пытающиеся ее  изучать и предсказывать, облекая свои домыслы в форму научных (якобы!) прогнозов. Не понимают потому, что не улавливают ее таинственной сущности, мерцающего смысла. Иными словами, не слышат веяния тихого ветра.

В этом духе Софья Герардовна рассуждала на собраниях под молчаливое одобрение нашего Председателя, тех же, кто оспаривал ее тезис, робко защищая синоптиков, срезала убийственной фразой: «Да что могут понимать ваши синоптики, если они не постигли   даже суть трех синоптических евангелий! Иное дело – метеорологи. Вот они настоящие мудрецы и подвижники»

Несмотря на свой возраст, Софья Герардовна учительствовала в гимназии. Она укладывала пепельные волосы в высокие прически, закалывала белоснежные блузки старинной брошью, носила короткие шелковые галстуки и вытирала о надушенные батистовые платки испачканные мелом пальцы. С учениками Софья Герардовна была строга, язвительна и насмешлива, терпеть не могла курильщиков  - с фонарем в руке охотилась за ними по всему чердаку. Презирала нерях и напомаженных девиц, дочек здешних олигархов (читатель уже понял, что у нас, как в любом полисе – при демократической системе выборов – были и свои олигархи).

С теми же, кого считала достойными, увлеченно собирала осенние листья для гербария, любовалась видом надвигающейся грозы, прозорливо угадывала, когда дальние зарницы превратятся в молнии с громом. Посещала музеи и бывала в филармонии. Верная заветам своей любимой Индии, Софья Герардовна никогда не обедала и даже не пила кофе в буфете, считая еду интимной процедурой, не предназначенной для посторонних глаз.

Она избегала учительских вечеринок и никого из коллег не приглашала к себе в гости. В ее окне до полуночи горел свет. И тень от настольной лампы, отбрасываемая на занавеску, позволяла представить ее с лупой в руке, склонившейся над планами и описаниями могил кладбища Пер-Лашез (ее интересовали масонские символы и эмблемы), старинной гравюрой, рукописью или книгой.

Уже говорилось, что все мы знали Софью Герардовну как одну из самых пылких и восторженных (до некоей просветленной экзальтации!) энтузиасток нашего общества. Заседаний она никогда не пропускала и садилась в первом ряду. Раскладывала перед собой письменные принадлежности (они хранились в том самом, подаренном ей бархатном мешочке, вышитом золотыми нитками) - перья, чернильницу, ручку, стопку нарезанной костяным ножиком бумаги, и старательно конспектировала все выступления. К своим собственным выступлениям она тщательно готовилась, перед ними всегда ужасно волновалась, требовала ото всех полнейшей тишины и никому не прощала шепота, покашливания или скрипнувшего стула.

В нашем узком кругу было известно, что у Софьи Герардовны загадочная родословная, что некоторые символы на надгробьях ее собственного склепа наводят на мысль о фамильной связи с розенкрейцерством или масонством, да и сама она, знаете ли, не чужда. Да, не чужда, не чужда и если не вхожа, то – уж точно! – состоит в переписке. Может быть, даже с самим пресвитером Иоанном, олицетворяющим для нее мистическое единство Запада и Востока.

О, она чаяла, жаждала, всюду искала это единство, недаром наряду с латынью изучала санскрит и тибетский! Это единство грезилось ей во всем – даже в сказаниях о Беловодье, орнаменте, украшающем древнерусские соборы, и двуглавом орле, символе российской государственности, вобравшей в себя наследие Великой Орды.

Вобравшей и утвердившейся в ее границах.

Но, надо отдать ей должное, Софья Герардовна не позволяет себе ни намека на эту запрещенную уставом общества тему. Как учил Конфуций, она чтит духов, но предпочитает держаться от них подальше. В своих выступлениях говорит о погоде и только о погоде, и могу засвидетельствовать, что любая ее фраза в этом смысле чиста и прозрачна – без всякой чуждой примеси и взвеси.

Помимо занятий гимнастикой, ездой на старинном велосипеде с пищалкой в виде резиновой груши и фарой, приделанной к рулю, Софья Герардовна прекрасно владела упайя –духовными уловками, как это называлось в Индии. К каждому – в соответствии со свойствами его характера, склонностями и привычками - она подбирала свой ключик. Со мной Софья Герардовна любила пошутить, поозорничать, добродушно побраниться и посмеяться, особенно после того, как меня выставила из дома жена, с которой мы прожили двадцать лет,  и я, так сказать, забрался на верхнюю полку.

На всякий случай поясню, любезный читатель: на верхнюю полку купе.

Купе скорого поезда – жизни, стремительно несущейся по рельсам от начальной остановки  до самой последней, конечной, где выгнутые, словно полозья саней, рельсы упираются в могильную насыпь. И вот я когда-то сидел на нижней, за столиком, застеленным чистой белой скатертью, с вазочкой для цветов, попивал чаек, меланхолически смотрел в окно. А тут – забрался, отвернулся к стенке, согнул в коленях ноги и подсунул под голову сложенные вместе ладони. Подсунул, стараясь заснуть и не засыпая от стука колес и мелькания в голове самых безотрадных мыслей.

Иными словами, вернулся в свою холостяцкую берлогу и предался существованию, заменяющему жизнь тем, кому она не удалась, у кого не получилась, как костыль заменяет ампутированную ногу калекам.

Конечно, это удручало, даже мучило, и Софья Герардовна старалась меня утешать и подбадривать – весьма экстравагантным способом, внушая мне, что не стоит горевать из-за красивой дряни, как называла она мою благоверную. Сам я никогда не считал жену особо красивой, а уж тем более – дрянью. Да и она была моложе и, собственно, имела полное право бросить меня, наделенного всеми возможными недугами, болячками, слабостями, недостатками, даже пороками, в чем я откровенно признавался собеседнице.