Финик, резко посерьезнев, отодвинул стакан.

– У меня самого вопросов выше крыши. С чего все началось? Что было причиной? Кто мы такие и для чего сюда явились? Ведь это Оливер М. окрестил нас финиками, а как мы на самом деле зовемся и зовемся ли вообще как–либо… не знаю. Я же только исполнитель. Да–да, вся твоя жизнь у меня на глазах прошла. Следил за тобой прямо как этот… как зверь из чащи, все ждал, когда последует импульс.

– Какой еще импульс?

– Чтобы уничтожить тебя. Истребить, как всех твоих предков.

– Да что же я вам сделал?

– Спроси лучше, почему ты до сих пор жив.

– Н у и почему?

– Потому что я устал, – грустно сказал финик, и я вдруг заметил, что по его серебристой щетине ползет слезинка. – Нет у меня больше сил тебя сторожить. Говорю же, возраст.

– Я сейчас тоже заплачу. Бедный ты, бедный.

– Смеешься. А я тебе вот еще что скажу: сдается мне, что если ты рукопись папашкину обратно на антресоли засунешь и никогда больше о ней не вспомнишь, может, ничего с тобой и не слУчится. Может, все и обойдется.

– Это почему же ты так думаешь?

Он перегнулся через столик и понизил голос почти до шепота:

– Знаешь, мне иногда кажется, что я тоже последний. По крайней мере, давно уже не ощущаю никаких импульсов. Но ты все равно не искушай меня, ладно?

Снова вернулись Аккуратов и Наталья, красные, возбужденные, – видно, у стойки хорошо добавили. Наталья поставила на столик откупоренную бутылку коньяку.

– Мы решили: сколько можно к стойке бегать… Леша, я что хотела у вас спросить… Вот когда вы вместе с Бродским на симпозиумах…

– Да не он это, а Федька! – с досадой перебил ее Аккуратов и протянул руку финику: – Между прочим, мы так и не познакомились. Я Виктор.

Финик хмуро на него покосился, взял бутылку, налил себе до краев и снова выпил залпом.

– Мужик, а ты почему такой невоспитанный? – с пол–оборота завелся Аккуратов. – Тебя как человека пригласили за стол …

– А ну цыц! – крикнул финик. – Не то мигом вычеркну из повествования!

– Чего–о? – вытаращил глаза Аккуратов. – Что ты со мной сделаешь?

– Вычеркну, – прошипел финик, потемнел, сгустился.

– Леха, он что, больной? – спросил Аккуратов.

Финик встал, нахлобучил кепку,

– В общем, я предупредил, – сказал он мне. – Сделаешь, как я сказал, и все будет нормально. А иначе – не обессудь.

– Да мне насрать на твои предупреждения! – окончательно рассвирепел Аккуратов, приняв его слова на свой счет. – Давай вали отсюда.

Финик замигал как испорченный светофор – желтым, зеленым… с головы до пят1

– Вот здорово! – закричала Наталья. – Отлично! А как вы это делаете?

Стерпеть подобные издевательские световые эффекты Аккуратов уже не мог, все ж таки порядком набрался.

Вскочив со стула, он попытался ударить финика. Как размахнулся!.. И, конечно, – эх, промахнулся. Перелетел через столик, опрокинув его. Проехался носом по полу, впилился в стену – и хорошо так впилился, подняться уже не смог.

Прибежали женщины из обслуживающего персонала, затянули обычное: «Щас милицию вызовем!»

Разумеется, финика среди нас уже не было.

* * *

И вдруг лорды написали Оливеру коллективное письмо, в котором предлагали похерить прошлые обиды и вернуться на родину. Лорды чистосердечно признавались, что сами–то в течение достопамятного чаепития изрядно надрынкались и лишь поэтому затыкали Оливеру рот. Письмо пришло в ленинградское отделение Союза писателей.

И вот однажды вечером в дверь нашей квартиры позвонились двое в одинаковом штатском. Они предъявили Оливеру удостоверения, и ему ничего не оставалось, как пригласить гостей в гостиную. Мама вывела меня в кухню, я уселся на пол и принялся корпеть над кубиками. Мама стояла у окна и курила.

Поеживаясь под испытующими взглядами гостей, Оливер прочитал письмо. Его спросили, не считает ли он предложение лордов беспардонной провокацией. Беседа длилась несколько часов, мама за это время выкурила пачку «Беломора», я тоже нервничал, чуя неладное, хныкал, не удавалось составить простейшие слова.

Потом гости попрощались и удалились. Бледный папа вошел в кухню.

– Эмилия, – пролепетал он, – мои верлибры… кажется, мои верлибры станут достоянием советской словесности…

– Боже мой, какой ужас, – сказала мама.

Переломлена пополам папиным сообщением, она села на табурет и закрыла лицо руками.

– «Ленинградская правда», – бубнил Оливер, глядя мимо мамы, – скоро опубликует мои верлибры с доброжелательным предисловием критика Дурнова. В эти часы советские товарищи по перу работают над эквивалентным эхом моего стиха для советского уха…

Я ничего не понял, кроме того, что случилось нечто невероятно постыдное, громко заплакал, уронил кубик.

Мама взяла себя в руки, а меня на руки, усыпила укачиванием.

И лишь много лет спустя узнал я, что в тот вечер Оливер под диктовку гостей написал резкую отповедь лордам, в коей противопоставил ихнему кризису культуры принципы социалистического реализма.

На следующий день одно стихотворение моего папы было действительно опубликовано в «Ленинградской правде» – с портретом и пояснением, что вот, де, живет в нашей стране прогрессивный английский поэт, подвергавшийся на Западе преследованиям и попросивший у советского правительства политического убежища, и живет прекрасно, пишет стихи, какие хочет, печатает их в центральной прессе. Портрет получился ужасным: прилизанный улыбающийся Оливер – в пиджаке и с галстуком, а перевод убедительно продемонстрировал богатство рифменных ресурсов советской словесности.

Также Оливеру предложили читать лекции по теории верлибра в помещении городского Лектория. Раз в неделю и за довольно приличные деньги.

Через месяц Оливер уволился с предприятия и начал готовиться к лекциям. Ему было разрешено пользоваться источниками в отделении иностранной литературы при Публичной библиотеке, куда он поначалу и ходил ежедневно – просиживал там часами, конспектировал, размышлял. Книги были, правда, все старые, двадцатых–тридцатых годов. Для ознакомления с текущей литературой требовалось специальное разрешение Первого отдела, каковое выдавать не спешили.

И вот настал день, когда он впервые вошел в зал Лектория, чтобы поделиться с предполагаемой аудиторией соображениями о перспективах развития английского верлибра. Зал был плохо освещен и, фактически, пуст, лишь в первом ряду сидели человек пять в одинаковых костюмах, и кто это такие, Оливер понял сразу, – конечно, его работодатели (они же и кураторы).

Выйдя на сцену и узрев специфические физиономии этих любителей поэзии, Оливер мгновенно почувствовал тошноту, у него задрожали руки и ноги, холодный пот, смешиваясь с горячим, заструился между лопаток. Он подумал с горькой усмешкой: «А чего же ты еще ждал, жалкий конформист?»

Стараясь ступать как можно тверже, подошел к трибуне, раскрыл тетрадку с конспектами и сказал сиплым от волнения голосом:

– Дорогие товарищи… – «О my God, ну и рожи, даже матросики на бриге «Уоллес» выглядели не такими дебилами, а ведь это соль здешней земли, рыцари революции, идальго от идеологии. Неужели вон тот, в центре, похожий на шимпанзе, будет слушать мою лекцию? Да он же уснет через пять минут, да он же… – Дорогие товарищи, разрешите в качестве вступления прочитать вам стихотворение, в котором я попытался предупредить сомнения относительно моей преданности единственно правильному учению… – Оливер, что называется, зарапортовался и, сообразив, что это ему не в плюс, перешел непосредственно к декламации.

Эклога

Одна из лучших, самых алых, зорь над лугом.

Вот ветр проносится с ему присущим звуком,

Вот слышно, как запел рожок (с погранзаставы),

А вот – совсем вдали – аукаются кравы.

Как метроном, попукивает кнут.

Как одуванчик, пролетает парашют.

Матерый диверсант под номером трехзначным,

Весьма довольный приземлением удачным,

Вдруг сильно побледнел и с видом дурака