Чем же занимались англичане по выходным дням? Посещали музеи и кинотеатры, ходили в районную библиотеку, стараясь углубить знание русского языка, хотя оба (особенно мама) не верили, что это им пригодится в будущем, верили, что не пригодится, потому что уедут они отсюда, как только представится возможность.

Впрочем, не стану даже пытаться проникнуть в мысли и чувства моих родителей, не хочу ничего домысливать, а никаких сведений в бумагах отца на этот счет не имеется.

Единственное, что могу сказать определенно: Оливер тосковал по родине и поэтому снова начал выпивать. Не сильно и, разумеется, тайком от Эмилии, но тем не менее.

Думаю, в тот период ничего он не писал.

В июне 41–го предприятие послало его и еще нескольких рабочих в подшефный пионерский лагерь под Лугу – строить для детей летние домики (такие длинные, похожие на казармы или даже бараки). Эмилия приехала к нему в отпуск, благо каждому командированному была предоставлена отдельная комната в общежитии хозобслуги. Мои будущие родители чудесно проводили свободное время – купались в речке, учились собирать грибы и восхитительные северные ягоды – малину и чернику…

И тут началась Великая Отечественная.

Бригада плотников и техник чертежного дела безуспешно пытались связаться с руководством предприятия и получить указания, как им вести себя в сложившейся ситуации, немцы–то подошли совсем уже близко к Луге. О том, чтобы самовольно сесть на поезд и уехать в Ленинград, никто из командированных даже помыслить не мог. (Впоследствии выяснилось, что предприятие, в суматохе эвакуации, попросту о них забыло.) Наконец, на свой страх и риск погрузились в последний уходящий из Луги поезд, уже слыша за спиной стрекотание въезжающих на привокзальную площадь немецких мотоциклеток. 7–го сентября были в Ленинграде, а на другой день, как известно, кольцо блокады замкнулось.

Оливера призвали в Красную армию, определили на должность переводчика при службе радиоперехвата Балтийского флота.

Эмилия рыла окопы, работала медсестрой в госпитале, дежурила на крышах, гасила зажигательные бомбы в бочках с песком или скидывала их вниз.

Вряд ли мои будущие родители испытывали по отношению к приютившей их стране какие–то уж очень сильные патриотические чувства, но фашизм всегда вызывал у них отторжение (особенно у Оливера: слыша это слово, он вспоминал белокурую Дайану Ридисдейл, которая не ответила ему взаимностью и этим глубоко уязвила). Как бы то ни было, англичане плечом к плечу с многонациональным советским народом делали все для фронта, все для победы.

В конце войны Оливера посадили. Никогда не рассказывал маме, за что отбывал срок. Впрочем, она его об этом и не спрашивала. И так было понятно. Иностранец же. В сорок седьмом он освободился.

К тому времени предприятие вернулось из эвакуации, и мама снова трудилась чертежницей. Оливер имел право, невзирая на судимость, устроиться на прежнее место работы, и не преминул этим правом воспользоваться. Вероятно, будущие мои родители пребывали в состоянии эйфории от встречи (после трехлетней разлуки), поскольку не соблюдали меры предосторожности. Короче, мама элементарно залетела. Следует заметить, что аборты тогда были запрещены. В январе сорок восьмого родился я.

Я не знаю в подробностях, что послужило причиной ссоры между моими родителями, ссоры настолько серьезной, что папа вынужден был уйти от нас. Думаю, это тяжелейший быт конца сороковых и начала пятидесятых ожесточил сердце Эмилии, и действительно, трудно ей было, имея на руках грудного младенца, жить под одной крышей с таким мрачным и, что уж греха таить, эгоцентричным субъектом.

Разумеется, мрачным и эгоцентричным Оливер был всегда, и она со временем примирилась с этими его неприятными качествами, но дело в том, что, вернувшись из лагеря, он начал пить уже по–черному и ничего не делал по дому.

Стихи по–прежнему не писались. Взялся составлять жизнеописания предков (давно собирал материалы), но столкнулся с досадным затруднением – вход в архивы был ему заказан, поскольку он не имел ни диплома, ни допуска, зато имел судимость. Пришлось удовлетвориться не обязывающим к исторической точности жанром новеллы. Некоторое время работал с увлечением. Правда, текст получался какой–то несуразный: одни новеллы он, сам того не замечая, писал на английском, другие – на русском, а иногда какой–нибудь абзац или даже предложение являли собой макароническую мешанину. Да, и вот еще что. Я не могу утверждать наверное, но в лагере папа, похоже, малость повредился рассудком, а иначе чем объяснить встречающиеся в рукописи анахронизмы, неточности и просто ляпы при описании реалий английской жизни (по меньшей мере, странные для уроженца Британских островов).

На работе Оливер еще сдерживался, не употреблял, да и строго в те времена было с употреблением на производстве, но по пути домой, не исключено, что под влиянием физической усталости, он обычно начинал размышлять о творческой своей несостоятельности, и становилось ему ну совсем тошно. Сворачивал с дороги и заходил в рюмочную, где и проводил время до закрытия.

На четвереньках переваливался через порог родного жилища!

И без того изумрудные глаза его бывали залиты водкой до такой степени, что лица ближних различал он словно через очки с зелеными стеклами. И подводные эти лица раскрывали рты и издавали укоризненные крики!

Испуганный папа быстро проползал в угол, где постелен был ностальгический плед, пурпурный, как вересковая пустошь. И всегда не успевал вползти на территорию Нортумберленда целиком, вырубался, раскинув ноги по всему советскому полу.

Понятно, что Эмилии не могло понравиться такое его поведение, – по ее мнению, он вел себя не как настоящий мужчина, не как настоящий англичанин. К тому же она на примере Уорика знала, что алкогольная зависимость способна подвигнуть человека на противоправные действия, то есть муж подвергался реальной опасности снова угодить за решетку! И опасения Эмилии не были беспочвенны: когда Оливеру не хватало на выпивку, он воровал трешки из ее кошелька.

В общем, с болью в сердце (а в конце–то концов, и с ожесточением) наблюдала моя мама за тем, как деградирует мой папа, но что же она могла поделать? Это там, в Англии, то есть в тепличных, по сути, условиях, у нее хватало решимости волочить его за шкирку к письменному столу, принуждая заниматься литературой. Здесь же, в суровом послевоенном СССР, условия были экстремальными, и применять к Оливеру какие–то репрессивные меры у нее рука не поднималась.

Ну и вот, а когда я родился, она поняла, что если раньше ей с большим или меньшим успехом удавалось мимикрировать в советском социуме, скрывая свое отрицательное к нему отношение, то теперь необходимо сделать так, чтобы и скрывать было нечего, чтобы проболтаться было не о чем, ведь на ее плечи легла ответственность за судьбу ребенка, ибо она не хотела, чтобы я стал жертвой сталинского режима. Я думаю, это материнский инстинкт, не иначе, заставил ее вытеснить из памяти все, что могло угрожать мне в будущем, она постаралась забыть, что до приезда в СССР жила в Англии, забыла даже родной язык. Дальше – больше: мама убедила себя, что ее имя и фамилия – действительно эстонские, так же, как и ее легкий акцент, и что она, подобно одной ее приятельнице из отдела экономики, воспитывалась в детдоме… Процесс изменения личности то набирал скорость, то замедлялся, но имел, тем не менее, необратимый характер. На мои расспросы об отце, которыми я доставал маму в детстве, она совершенно искренне отвечала, что «папа был штурманом дальнего плавания (заболел, умер)». Лет до шести–семи я собирался, когда вырасту, стать моряком, вот она и придумала папе морскую профессию.

А ведь мама была права. В известном смысле каждый мыслящий человек является штурманом своей судьбы (одновременно и капитаном, но прежде всего штурманом). Так вот, хреновым папа был штурманом. В самом начале плавания по морю житейскому он сбился с курса, долгонько блуждал и, наконец, разменяв полтинник, лег в дрейф, озираясь в растерянности и не умея решить, в каком направлении двигаться дальше. Теперь уже постоянно (а не только с похмелья, как в молодости) он испытывал страх, что так и не создаст ничего сопоставимого с деяниями предков по размаху и благородству, да ладно, бог с ними, с размахом и благородством, не напишет даже тех пусть беспомощных и неуклюжих строк, написать которые ему, наверное, все ж таки было предназначено свыше