– Я думал, что всеми этими делами занимаются ваши подчиненные, – удивился Оливер.
– Если бы! – саркастически засмеялась королева. – Нет, конечно, и они тоже. Но я отвечаю за надлежащее исполнение ими своих обязанностей.
– Ну ладно, мы снова отвлеклись. Так что же такое «язык», Ваше Величество?
– Ну… – протянула королева, – я думаю, что когда–то, в доисторические еще времена, люди осознали, что жить в коллективе безопаснее, чем порознь. То есть понятно, что в одиночку–то в полном смысле этого слова они никогда и не жили, но проявления индивидуализма встречались на каждом шагу. Итак, люди стали образовывать сообщества, а чтобы делать это было им легче, выработали средства коммуникации, поначалу, естественно, элементарные, но, главное, распознаваемые и запоминающиеся: жесты там всякие, возгласы, ворчание и прочее. Все это происходило само собой, постепенно и, вероятно, очень медленно, поскольку способность человека к речи – свойство отнюдь не врожденное, оно приобретается, потому что и рот, и зубы, и язык, и гортань, и глотка, и легкие имеют для нас прежде всего биологическую значимость, посредством этих органов мы пробуем пищу, потребляем ее, дышим, наконец. Да ведь и мозг первоначально лишь помогал нам приспосабливаться к окружающей среде, ну, там координировал движения, и лишь позднее (и до сих пор не у всех) стал озабочен мыслительным процессом. Таким образом, можно сделать вывод, что речь, язык суть социальные производные физиологических функций, и сам по себе индивид не в силах ни создать язык, ни изменить его. По крайней мере, так считается. Язык – это коллективный договор, и если мы хотим, чтобы нас понимали, нам приходится беспрекословно подчиняться законам языка, на котором говорит коллектив, и безоговорочно принимать все условности и абстракции, имеющие значимость в этом коллективе. Ведь мысли–то наши образуются с помощью все того же коллективного языка, образуются понятиями, логическими отношениями, грамматическими формами…
– А не кажется ли вам, Ваше Величество, что у всякого коллектива, всякого сообщества в ходу свой язык? В той или иной мере, но свой?
– Конечно, кажется. Я вообще склонна думать, что не только каждой человеческой индивидуальности присуще свое собственное мировоззрение, а значит, и хоть чуточку, но отличный от других способ передачи мыслей и переживаний. Скажу больше: целые народы неспроста ведь говорят на непонятном нам, англичанам, языке. Это можно объяснить как объективными обстоятельствами, так и особенностями субъективного восприятия действительности. Ну, и поскольку мышление определяется языком, то для меня несомненно, что англоязычный человек мыслит совершенно другими понятиями, чем, скажем, человек испаноязычный. Я уверена, что «snow» для англичанина совсем не то же самое явление, что «nieve» для испанца, – даже в тот момент, когда оба будут указывать пальцем на эти твердые атмосферные осадки, выпадающие из облаков в виде звездообразных кристалликов или хлопьев. Люди, говорящие на разных языках, по–разному видят мир, отсюда различие и в логике мышления, и в культуре, и в общественном поведении…
– А разве не подобным же образом обстоит дело с поэтами? Разве язык поэтов не отличается от языка, рекомендованного к употреблению грамматическими справочниками и словарями?
– Ах, так вот зачем вы завели этот разговор!.. Хотите, чтобы я порассуждала об особенностях так называемого поэтического языка, о его, как считают некоторые, диалектном характере? Вероятно, вас как поэта беспокоит, что в повседневном употреблении язык утрачивает свои эстетические достоинства (созвучия, ритм, способность к метафорическому выражению мыслей и чувств), и функция его сводится лишь к обеспечению взаимопонимания, что, соответственно, сужает значения слов и ограничивает возможности индивида выразить себя. Рискну утверждать, что язык на определенной стадии своего развития становится для подавляющего большинства людей препятствием в общении. Французский поэт Валери вообще полагает, что сохранению языка способствуют лишь свойственные нам автоматизм и склонность к подражанию, а один ученый, тоже французский, констатирует, что чаще всего мы употребляем слова самые короткие, самые древние, самые простые по морфологическому составу и обладающие наиболее широким значением. То есть богатство языка в повседневном употреблении распыляется на атомы: мы произносим слог вместо целого слова, слово вместо фразы, сплошь и рядом пренебрегаем правилами грамматики, допускаем стилистические огрехи. Что же касается поэтического языка, то здесь наблюдается как раз избыточность организации, здесь организация становится самоцелью в ущерб нормативности. Также и критерий истинности неприменим к поэтическому тексту, поскольку содержание такового направлено не вовне, а на себя. Короче, язык поэта в крайних своих проявлениях лишается способности передавать информацию да и вообще что–либо значить для его носителей.
– Насчет критерия истинности я с вами согласен, Ваше Величество. Вот вы упомянули русского поэта Ломоносова… я, правда, никогда о таком не слышал, но вообще о русской литературе имею представление и даже знаю в пересказе содержание одного знаменитого стихотворения… вот послушайте: зима, метель, поэт возвращается с дружеской попойки, видит заледенелое дерево и обращается к нему с ламентациями по поводу своей незадавшейся жизни… ну, он же пьяный, понятное дело… а дерево называется клен, и вот я думаю, что стихотворение не получилось бы таким удачным, если бы поэт использовал какое–нибудь другое слово, например, тополь, или вяз, или ольха. Хотя он мог это сделать, потому что, вдумайтесь, ну как можно, находясь в состоянии алкогольного опьянения и к тому же «под метелью белой» (прямая цитата), отличить одно дерево, заледенелое, без листьев, от другого? Он мог использовать любое слово, но выбрал клен, пленившись его звучанием. Звучанием, а не значением. Может быть, дерево действительно было кленом, может быть, поэт всегда одной и той же дорогой возвращался с дружеских попоек и помнил, что вот здесь, в данном месте, растет именно клен, но все это совершенно неважно. Нам, ваше Величество, главное понять, что подбор слов обуславливается требованиями контекста, а не критериями истинности. А с контекстом, то есть собственно, с поэтическим языком поэт, как мы только что убедились, обращается своевольно, порой интуитивно, относится к словам предвзято, управляет ими деспотически. Улавливаете мою мысль? Сэр Томас Гоббс…
– Я же доказала вам, что знакома с философией сэра Томаса Гоббса! – перебила королева. Ее уже начинал доставать менторский тон пииты, никаких особенных успехов ни в жизни, ни в творчестве не добившегося (она это знала со слов своего библиотекаря) и тем не менее пытающегося раздувать щеки.
– Доказали, доказали, – примирительно сказал Оливер. – Так вот, согласно сэру Томасу, государь является воплощением высшей власти на земле и призван сохранять в обществе равновесие сил, обеспечивать его стабильность, устойчивость. А поэт, как мы с вами знаем по опыту, управляя государством своего языка (метафора), то и дело выказывает своеволие, с пристрастием употребляет одни слова, звуки, размеры и отвергает другие, прибегает к насильственным методам и, в конечном счете, насаждает несправедливость. Что если вы, ваше Величество, упражняясь в стихотворстве и привыкнув обращаться с языком самовластно, станете подобным же образом относиться к подданным? Ведь вы божество все ж таки смертное и, стало быть, подвержены страстям…
– Страстям? – переспросила королева. – О каких это страстях вы говорите?
– Я хочу сказать, что вы можете не услышать, о чем вопиют подданные, и не только ваши, но и вообще все пролетарии земного шара…
– Какая дерзость! – воскликнула королева, и ее бледное лицо покрылось пятнами, напоминая войну алых и белых роз. – На каком основании вы судите обо мне столь превратно?
И тут из–за портьер выскочили лорды и стали затыкать Оливеру рот. Они, оказывается, подслушивали и, посчитав, что пора выступить на защиту суверена, повыскакивали с криками и кулаками.