Из рассказов Оливера Эмилия знала, как голодал он в детстве и отрочестве, поэтому ей постоянно хотелось побаловать его, покормить чем–нибудь вкусненьким. Однако о гастрите его хроническом она тоже помнила и заставляла пить касторку перед сном. Оливер кривился и даже хныкал, но Эмилия умела быть неумолимой.

Имуществом владели молодожены минимальным: уже упомянутый «ремингтон», гантели, два шотландских пледа, готовальня, кухонная утварь, веджвудский сервиз, утюг, стиральная доска.

А еще имелся в далеком Нортумберленде замок, правда, мало уже пригодный для обитания – на ремонт у супругов средств не было.

Жили бедно, и вовсе не потому, что, как может показаться, много тратили на питание, а просто даже и это скромное благополучие обеспечивала, в сущности, одна Эмилия, – она запретила Оливеру искать какую бы то ни было постоянную и уж тем более высокооплачиваемую работу, зная по собственному опыту, как приходится при капитализме горбатить, чтобы получать нормально. Сил на сочинение стихов (даже без рифм и знаков препинания) у Оливера при таком раскладе не оставалось бы. Что же касается его акций, то по этому поводу Эмилия ничего не могла ему сказать, она же никогда не занималась капиталовложениями, поскольку никогда не располагала капиталами, которые имело бы смысл куда–нибудь вкладывать. Ну и не беда! Главное, что бедностью материальной не тяготилась, была энергична, неприхотлива и умна, понимала, что не в деньгах счастье и даже не в их количестве. «Пусть пишет, – думала она, – если ему это в радость. Ведь печатают же его иногда. Вон, в позапрошлом году одно стихотворение напечатали в «Эгоисте», значит, есть у него талант все–таки. А сколько он в молодые годы натерпелся! Нет, пусть пишет. Может, станет знаменитым когда–нибудь».

За полгода до его тридцатилетия она начала готовиться к этому событию, чертила особенно четко и быстро (ей платили сдельно), брала работу на дом, и в результате у Оливера появилась возможность издать новую книгу стихов (тоненькую, причем две трети объема занимали переработанные старые вещи), которая, наконец, принесла ему признание – сам Т.С. Элиот в обзоре современной поэзии заметил, что, мол, недурно, неплохо и, пожалуй, даже хорошо, и, пожалуй, можно даже назвать Сентинела довольно значительным поэтом Северной Англии. Или, точнее, Южной Шотландии. Одним словом, в тех суровых краях, пожалуй, нет ему равных.

После столь лестного отзыва Т.С. буржуазная критика простила Оливеру все: и «Голоса моря», и публикации в марксистской прессе. Самые престижные журналы изготовились печатать его произведения, да вот беда – он все еще переживал творческий кризис. За десять лет было им создано всего четыре стихотворения. Ох, как чесались руки учинить что–нибудь скандальное, снова поставить всех на уши – и не мог. Не было уже в нем юношеской дерзости, иссякла изобретательность, улетучилась непосредственность…

Но если стихи не писались, не сочинялись, что же он, спрашивается, печатал на «ремингтоне»?

Я думаю, он уже тогда начал работать над новеллами о предках. И, вероятно, поначалу не придавал этому занятию большого значения. Главное, чтобы Эмилия видела: бьет по клавишам, стало быть, при деле, стало быть, заслужил кормежку. На душе, однако, было препогано.

Жизнь простиралась во все стороны безысходным настоящим временем, напоминая в любом своем мгновении унылый нортумберлендский пейзаж: сизые верещатники, слюдяная мгла небес. С тоской озирался. При кажущемся вокруг просторе убежать от себя не умел.

На этих равнинах и холмах предки его скакали на конях, рубились с врагами и друг с другом, он же пока ничего не сумел прибавить к славе рода даже на скромном поприще литературы, вот и казнил себя за неспособность подобрать для своих произведений самые верные слова и расположить их в наилучшем порядке. Кроме того, понимал же, что ни качеством, ни количеством уже написанного не искупил еще вину за совершенные им преступления против человечности. И действительно, возможно ли было изданием тонюсенькой книжечки возместить отсутствие среди живущих Бетси Джоулибоди, красивой рослой девушки, притом, что ведь не любил же он Бетси, не любил, и, не любя (!), пользовался щедротами ее большого тела, провоцировал доверчивую расточать ресурсы ее большой души. «Шизоид, чильд–гарольд, барчук!» – так иногда пенял он себе, но чаще–то не пенял, потому что Бетси давно уже стала для него воспоминанием о сновидении, и точно такими же призраками, явлениями ложной памяти, мнились ему то отец его, сэр Чарлз (тень в темном коридоре, лица уже не помнил), то учителишки, теснящиеся на выплывающей из подсознания льдине, воздевающие руки, взывающие о снисхождении, то несчастная мисс Арброут с поднятым вверх указательным перстом…

«Чего же вы все от меня хотите? Зачем мучаете? Да и не фантомы ли вы, кстати, не фантазмы ли, порожденные расстройством моего модернистского, то есть и без того уже ущербного сознания? – вопрошал Оливер, вопрошал, разумеется, мысленно, а внешне с невозмутимым видом стучал на машинке, и Эмилия даже не подозревала о том, что творилось у него на душе. – Но как же мне удостовериться, что вы действительно существовали в прошлом, ведь прошлого–то не существует? А никак, наверное. Стало быть, и чувства, вами пробуждаемые, живут лишь в моем воображении? А скорее всего». – Так он успокаивал себя и постепенно склонялся к мысли, что поскольку о совершенных нами поступках (если не нашлось им подтверждения в письменных свидетельствах) мы можем знать лишь по воспоминаниям, каковые сродни сновидениям и не всегда от них отличимы, то и поступки эти самые нельзя подвергать моральной оценке. То есть, ну, например, события, происшедшие какое–то количество лет тому назад в замке Шелл–Рок и его окрестностях, удостоверить столь же затруднительно, как и события, имевшие место в каком–нибудь приснившемся замке, и посему чувствовать себя виновным в жалкой участи оставшихся без работы учителишек или утопших мисс Арброут и Бетси Джоулибоди просто глупо, тем более, что не любил же он ни ту, ни другую, не любил! (Да ведь и маму мою он не любил, если вдуматься. Это только сначала показалось ему, что любит, а уж потом пришло понимание, что смысловые структуры стихотворений для него важнее…)

Нет, не было покоя в душе Оливера, и об этом лучше всего свидетельствует новелла о пугливом сэре Эдгаре, написанная, скорее всего, в один из периодов обострения болезни (хандры). Ведь что, собственно, хотел он сказать, создавая это, согласитесь, компрометирующее честь нашего рода произведение? Что сэр Эдгар был трусом? Эх, если без обиняков, то честь рода тут ни при чем. В этой новелле Оливер изобличил себя, признался перед всем миром, что это именно он трус, он, а не сэр Эдгар, что разочаровался в людях не по причине завышенных требований к моральному их облику или уровню умственного или эстетического развития, а потому, что так ему легче было скрывать свой перед ними страх…

С каких же пор стал он бояться людей и кто же его так сильно напугал? Быть может, в Эдинбургском военном госпитале, готовясь отбиваться загипсованнной ногой от окруживших его патриотов, испытал он впервые этот вещий испуг, пережил этот самый что ни на есть экзистенциальный шок, получил, так сказать, свою дозу облучения? Или случилось это гораздо раньше, например, когда гувернантка попыталась соблазнить его, и ужас перед принудительным соитием совместился в его душе с прочими, присущими нежному возрасту, мороками и даже затмил их подобно тому, как ослепительный блеск солнца в морозный день заставляет щуриться и опускать очи долу? О, разумеется, причину можно отыскать, но этим пускай занимаются психоаналитики, для нас здесь главное – констатировать: в какой–то момент Оливер осознал, что и модернистские его художества (растворимая элегия, скандал с бутылочной почтой), и матросская одежда, которой он бравировал на светских раутах, и сотрудничество с красными (по виду фронда, а в сущности – конформизм, уступка стадному инстинкту: за ними, дескать, будущее!), все это не что иное как сознательный саботаж, нежелание (вызванное боязнью) выполнить единственно важное для поэта поручение (никем на него не возложенное, но не ставшее от этого менее ответственным) честно повествовать о том, что ему страшно, что он заблудился в сумрачном лесу накануне конца света и не готов встретить сей катаклизм, а рассуждения о призрачности происходящего, становящегося ежемгновенно несуществующим (становление несуществующего – что можно придумать абсурднее?) суть лишь увертки, отговорки, чтобы не закричать дурным голосом от одиночества и тоски…