Поспешно принялся ощупывать бока:

«Похоже, где–то я бумажник обронил…

Ворона! Ротозей! – так он себя бранил. Пропали адреса конспиративных явок!

Плюс боевой комплект отравленных булавок!

И денег пачка, чтобы с болтунами водку пить!

Все растерял! Shit! Fuck! Что делать мне, как быть?

Ползком обратно пробираться до границы?»

Шпион внезапно слышит свист цевницы.

Вот крадется на звук и сквозь кустарник зрит:

Как лампочка, огнь на земле горит,

Пред пламенем младенец прыгает, и видно, что – Ванятка;

За поясом кнута желтеет костяная рукоятка;

Глаза стеклянные; как мокрый мел, власы;

Как медный бубенец, на шее прыгают часы –

Двенадцать черных цифр в эмалевом кружке,

Но стрелок нет… Шпион от зрелища в тоске.

Понятно, совесть пред убогим нечиста.

Меж тем Ванятка вновь соединил уста

С отверстиями. Свистом инструмента упоен,

В слезах выходит из укрытия шпион!

Ванятка зраком, как зверок, сверкает.

«Ты, верно, душегуб?» Шпион опровергает

сужденье пастушка тем, что сдается в плен –

ручонки вверх, дрожание колен…

Он признает Ванятки превосходство над собою

И сетует на жизнь, обиженный судьбою:

«Вперяясь в белый лист бумаги

до помрачения зениц,

успел я только черновик отваги…

зачем секундные порхают стрелки птиц?

Кто ж в юности не мнил, что родился героем Таким, какого еще не было на свете?

Но задохнулся ангелоид

Под колпаком стеклянной тверди!

Еще присутствует чернильная отвага,

Но странен стихотворства труд усердный.

Не много знал, состарился однако.

Уже не юноша, а просто смертный…»

Так восклицает иностранец, вовсе не шутя.

Во все глаза безмолвствует дитя.

Оливер перевел дух и посмотрел на слушателей. Четверо, и правда, безмолвствовали и, кажется, спали с открытыми глазами, а вот пятый… пятый, похожий на шимпанзе, одобрительно улыбался и показывал Оливеру поднятый вверх большой палец. Не успел Оливер обрадоваться, мол, надо же, нашелся у него почитатель даже в этом одиозном ведомстве, как шимпанзе вскочил с кресла и полез на сцену.

– Молоток! – закричал он, подступая к Оливеру с распростертыми объятиями. – Почти по–русски насобачился! Даже в рифму!.. Дай–ка я тебя обниму, братишка…

– Простите… Право, не стоит… – пробормотал смущенный (польщенный!) Оливер.

– Да ладно, будь ты проще! Мы же не в Англии! – отвечал почитатель, а был он ростом не более четырех футов, кривоногий, с жестким черным бобриком, низким лбом и близко посаженными глазами. Сходство с приматом стало абсолютным, когда он, подпрыгнув, обхватил Оливера цепкими ручищами за шею и повис на нем, приговаривая: – Ну, здравствуй, здравствуй!

Шокированный Оливер попытался стряхнуть фамильярного меченосца, – сначала как бы невзначай, затем несколько более энергично – ничего не получилось, примат вцепился мертвой хваткой и знай твердил: – Братишка! Братишка!

Все–таки Оливеру удалось отодрать его от себя, и даже отшвырнуть, да так, что тот кувырком скатился со сцены, правда, ловко приземлился на ноги.

– Извините, я не понимаю… Что за панибратство… – сказал Оливер.

– Не узнаешь? Я же Алан Арброут! – чуть не плача воскликнул примат и, обернувшись к сидящим в первом ряду, пояснил: – А это братик мой Оливер! Вот и свиделись наконец–то!

Проснувшиеся кураторы с умильными улыбками переглядывались и толкали друга дружку в бока, изображая радость по поводу встречи двух братьев, которых жизнь сначала разлучила, а теперь снова свела при посредничестве самого гуманного в мире государства, вот оно как бывает, в жизни–то, почище, чем в романах.

– Какой еще Арброут? – резко спросил Оливер. – Не знаю я никаких… – Тут он осекся, дико воззрился на шимпанзе и вдруг закричал (визгливо, с истерическими нотками): – Прекратите надо мной издеваться! Мало вам, что в лагерь засадили, что не печатаете… Суки, п–па…

Шимпанзе ответил негромко, но так спокойно, что стало ясно: давешние плачущие интонации – всего лишь дурачество, юродство, если не насмешка:

– Ну–ну, не горячитесь, милорд. Преподавательница французского языка, мисс Боадицея Арброут, надеюсь, вам еще памятна? Не забыли, надеюсь, учительницу первую свою?

Оливер молчал, глядя в пол.

– Ну так вот, дорогой братец, – продолжал Алан Арброут, – матушка зачала меня от нашего с тобой батюшки, сэра Чарлза, и произошло это в замке Шелл–Рок, где она вынуждена была служить гувернанткой. Женщина с передовыми взглядами, она за гроши гробила здоровье в сырых и мрачных руинах! Ну что ты на меня уставился, Оливер? Да, это я, твой брат, Алан Арброут. Надо сказать, еле тебя отыскал в бардаке вашем российском. Хорошо хоть, товарищи помогли.

Последнюю фразу Оливер уже не услышал, потому что упал в обморок.

Пришел в себя в шикарном гостиничном номере (зеркала, полированная мебель, бархатные портьеры), на огромной кровати. Напротив, нога на ногу, расположился в кресле Алан Арброут со стаканом в руке. На прикроватной тумбочке стояли бутылка виски и телефонный аппарат.

– Ну что, очухался? – спросил Арброут по–английски. Боже, как давно Оливер не слышал родную речь. Дома они с Эмилией по ее инициативе давно уже разговаривали по–русски, а больше и негде было. – Ты как пьешь, со льдом или без?

Оливер сел, свесил ноги с кровати. Голова гудела – видно, при падении здорово ушибся.

– Кто ты такой? – спросил он, потирая затылок.

– Я ж тебе сказал, – засмеялся Арброут. – Не веришь? Вот ей богу.

– Мы же с тобой не похожи совсем…

– Ну и что? Ты похож на матушку, я – на батюшку, ха–ха–ха!

– А как ты оказался в России? И почему ты с ними… ну, с этими?

– Не понял. А ты с кем? – прищурился Арброут.

– Ну, я… я здесь давно…

– Ха–ха–ха! А я еще давнее! Еще когда ты в Париже прикидывал, где лучше, я здесь уже своим человеком был.

– Как же это у тебя получилось?

– А, – махнул рукой Арброут, – долгая история. Хотя, наверное, стоит рассказать. Про тебя–то я все знаю, специально этим занимался. Ну так вот, когда мама умерла, меня взяла к себе на воспитание вдовушка Хангер…

– Вдовушка Хангер? – переспросил Оливер.

– Да повар же у нас в замке был, Патрик, он еще погиб на первой империалистической… Короче, миссис Хангер отдала меня в церковно–приходскую школу, где я, между прочим, стал первым учеником. После школы пошел на машиностроительный завод «Альбион моторс», освоил специальность жестянщика, и там люди объяснили мне, что мир устроен несправедливо. Я пристрастился к чтению социалистической газеты «Джастис» и на ее страницах познакомился с теорией прибавочной стоимости, работами Каутского, Плеханова. В популярном, конечно, изложении. Меня рано стали волновать судьбы бедных индусов, бедных китайцев, бедных ирландцев. Бывало, стоишь за верстаком, колотишь киянкой по жестянке, а сам кипишь от негодования – сколько же можно терпеть классовое неравенство! Короче, не мог я не стать членом комитета «Руки прочь от Советской России!», ведь именно там, то есть, здесь самый прогрессивный в мире пролетариат. И вот парадокс, далеко не все рабочие меня понимали, находились козлы, не разделявшие моих взглядов. К тому же начальник цеха был шотландским националистом… Трудно мне было. Иногда вспоминались строки поэта: this soul hath been alone on a wide wide sea… Пришлось уволиться. Ну, потом я вступил в коммунистическую партию Шотландии, затем меня упрятали в Эдинбургскую темницу за подстрекательство к забастовкам и антиправительственную пропаганду… год я там чалился, гиблое, скажу я тебе, место, но помогла профессия – пригрелся в тюремной котельной, ремонтировал задвижки, набивал сальники. И знаешь, что еще меня выручало в трудные минуты? Поэзия! В тюрьме я начал читать стихи, там оказалась очень даже неплохая библиотека, а я никогда не забывал, что мой единокровный братец стал в Лондоне известным поэтом, вот и проработал Оксфордскую антологию с карандашом в руке. От корки до корки, а ведь это тысяча семьсот сорок одна страница петитом! Ну, а когда освободился, партия нашла применение моей образованности: мне было поручено писать тексты листовок, воззвания, а еще через какое–то время меня направили на самый ответственный участок идеологического фронта: следить за тем, что происходит в буржуазном искусстве, разъяснять обществу, что такое модернизм…