Вот именно! Именно! Матерьяльное лишь по видимости плотно, а навостри зрак, и приметна станет ветхость веществ – всех! Самый воздух утл, и ежели провертеть в нем диру, не вскроется ли пустая мрачность? При мысли сей обливался хладным потом. В юности быв посмелее, уходил в безлюдные верещатники и подолгу протыкал палкою воздух. Ныне уж не сумневался, что зримо существующее в сущности не существует. Очевидно же: чем менее времени отпущено для возникновения живого существа или на строительство нового замка, тем призрачнее оные, а зачастую насквозь таковы. И пускай potentia творческая в человечестве не исчерпалась и призраками полнятся наши сны, претворить их в нечто осязаемое времени уж не хватает.

К счастию, не мучился кошмарами. Одно лишь сновиденье, с загадочным являясь постоянством, смущало:

Некий виделся град на берегу широкой реки. Серые облаки, в точности нортумберлендские, застили небо. Сэр Эдгар якобы стоял на гранитных набережных плитах у входа в сад. Жадно озирал панораму противуположного берега: бастионы крепости, златой шпиц с ангелом на верхушке. Озрясь назад, дивился садовой ограде: железные жерди венчались позлащенными навершиями. Чудный сей частокол делили на равные промежутки круглые каменные колонны. Зеленые купы за оградою кипели!..

В слезах пробуждался. Спиралось дыхание. Мнилось, что бывал в граде сем! Ведь вот всего лишь мнилось, а уж так тосковалось. Опрашивал пилигримов – пожимали плечами: «Затрудняемся ответить, в каких краях град сей.»

Проникал смысл сновиденья: воображать инакие время и пространство – только мучиться.

Вспомнил о сообщении сэра Виллиама, – голова сызнова закружилась. Остановил коня, слез. Всхлипывал, шмыгал носом. Вот и приблизился конец света. Ужли? Солнечно. Морозно. Ни зарниц в небесах прозрачных, ни трясения почвы под ногами. Бодрый старец в блестящей кольчуге поведал престрашное и поскакал к молодой жене, поскакал вовсе не утешаться, а попросту тешиться.

Вдруг свист искусственного происхождения дошел до слуха. Очнулся от задумчивости. Свист, точно, был художественным. Отметил, что конь, предоставленный самоуправлению, завез его в дебрь. Двинулся на звук чрез кристаллические кустарники. Скоро вышел на поляну. Опаленные мразом грибы чернелись несметно. Посредине пылал костерок. Подле оного на ковре сидели друг напротив друга двое мужей в кожаных одеяниях и в кожаных же колпаках. Один и насвистывал на дудке. В отдалении маялся многоребрый сизый ослик. Еще поодаль семенила по кругу девица, переступая с носка на пятку, откидываясь прегибко или кланяясь пренизко, а то и вертяся волчком. При сем была она плотного сложения, коротконогая, с круглым желтым лицом. Платье туго облегало плоскую грудь, но внизу весьма расширялось. Чрез умышленные прорехи мелькали мускулистые икры. Муж отложил дудку. Девица теперь двигалась без сопроводительного свиста. В тишине чавкали давимые ея стопами грибы. Черные власы развевались.

Сэр Эдгар уже смекнул: «Сии суть странствующие жонглеры!» Подтверждая его догадку, девица вспрыгнула на спину ослика, встала на руки, согнула голые ноги и просунула их под мышками так, что подошвы башмаков вылезли по обе стороны побагровевшего лица. Премерзостный представила собою вид! Не терпел акробатов и лицедеев. Решил удалиться, но тут другой муж заговорил, и сэр Эдгар тотчас заслушался:

«Эх, Володя, ведь я же в молодости был приходским священником. Про обязанности свои тогдашние распространяться не стану, все равно не поймешь, да и не исполнял я обязанности сии надлежащим образом. Был собою пригож и не косноязычен. Грех похваляться, но удовлетворял почти всех женщин селенья (выключая пожилых и уродливых). Поскольку наперсницы мои не притязали на большее, таковым жизнеповедением нимало не совестился. Но вот с некою Эммою, женою кузнеца Джона Смита, вышло у нас иначе: воспылали мы друг к другу действительно страстным чувством и сделались беспечны. Кузнец прознал о наших сношениях. Подстерег меня в роще и при помощи двоих подмастерьев вознамерился проучить. Защищаясь, я в злополучной запальчивости умертвил одного из нападавших. Доныне жалею, что не мужа. Эх, Эмма. На суде ничего другого не оставалось, как отказаться от подданства. А, ты же не ведаешь, как у нас поступают с такими, каков я был, добровольными изгнанцами. По прибытии в порт, ближайший от места преступленья, должен несчастный немедля перебраться на палубу какого–либо готового к выходу в море корабля. Ежели отплытие намечено, допустим, на завтра или даже чрез неделю, приходится изгнанцу ждать, стоя от заката до рассвета по горло в воде, и лишь ночевать позволено ему на скромной береговой кромке. Отвезли меня в порт. На беду штормило. Умолял корабельщиков поднять якоря и парусы. Колебались. В рубище, с крестом деревянным в руках три дни, как прибрежная водоросль, колыхался в ледяном прибое на границе между Альбионом и всем остальным миром. Но хлад волн — ничто в сравнении с ужасом, каковым обнимался. Жить предстояло в чужом каком–нибудь краю, по чужим каким–нибудь законам. Хуже нет, чем сия пограничная ситуация, как обозначают таковое состояние филозофы, коих ты не читывал и вряд ли прочтешь, поколику грамоты не знаешь. С тех пор я довольно скитался, воевал в Испании и ходил с купеческими караванами на Восток, в плену тартарском томился, ведаешь сам, каково в плену тартарском, недаром вместе бежали, а вот пережитое в первые дни изгнанничества никак не избуду. Хуже нет пограничной ситуации, да».

Сэр Эдгар слушал, редко дыша. Рассказчик сочетанием мужественных черт напоминал сэра Виллиама. Муж с иноязычным именем, на дуде игрец, сидел к сэру Эдгару спиной. Девица соскочила с ослика, не сменив позу, подпрыгивала на земле, как огромная лягуха.

«Почему, спросишь, надумал вернуться на родину? – сызнова заговорил первый. – Ладно, слушай. Однажды в некоторой пустыне наш караван набрел на оазис. Изможденные спутники мои остались подле источника, я же, будучи любознателен, вошел в чащу. Вскоре заметил, что поднимаюсь в гору. Воздух, что характерно, не холоднее становился, а уже обжигал паром, как в русской вашей бане, в которой, помнишь ли, стало мне худо. Взошед на вершину, увидел я сад, обнесенный высоким дощатым забором, поверх коего тянулась железная колючая проволока. Продвигаясь вдоль забора, очутился насупротив слепо–глухо–немых врат. Впрочем, отыскал щелку. Приникнув, обомлел. Природа по ту сторону превосходила себя самое. Растительность источала неслыханные ароматы. Птицы порхали стаями – рябило в глазах. Парами непривычными по составу шествовали звери. Например, лев и лань. Или – волк и овен. Тут увидел я и человека. Сей был наг и густо зарос волосом от головы до пят, невелик, но с чрезвычайно развитыми членами. Чело как таковое отсутствовало, зато нижняя челюсть весьма вперед выступала. Тусклым был взгляд маленьких карих глаз его, и толь горестно горбился, перебегая с места на место, что перстами досягал до земли! При виде мужа сего тошно мне стало. Не оборачиваясь, спустился с горы».

Между тем слушатель извлек из под полы бутыль, а из кожаного мешка высыпал горсть коричневых ягод. Собутыльники поочередно приложились к бутыли, молча жевали ягоды. Девица в позе лягушки как бы окаменела. Ослик переступал с копыта на копыто. Сэр Эдгар, замерев за кустом, замерзал.

«Хороши финики, – задумчиво сказал бывший священник, – хороши. И вот не забывал я о виденном в сем лесу, долгие годы помнил. А потом, уже в плену тартарском, познакомился с некоторым мужем, тоже англичанином, и сей в течение наших с ним ночных в бараке перешептываний не раз излагал следующую теорию: «Ежели, мол, вообразить карту мира и на оной точки, в коих развивались и развиваются исторически значимые сообщества, заметно же станет, что человечество в расселении своем сдвигается с востока на запад. Все древние царства возникли и пали на востоке, теперь вот на западе мощные младые королевства, но и сии придут в упадок, тогда последние очаги общежития и культуры переместятся в совсем уж тупиковые западные пределы, а после постигнет человечество гибель.» Утешался, умирая, что поколику солнце ежеутренне восходит с востока, то аналогично и человеческая история повторится в точности заново. Всяк утешается, как способен. Я же, об увиденном в Раю памятуя, рассудил за лучшее провесть остаток века на обреченном западе, нежели в плену тартарском дожидаться, когда еще просияет не вотще ли чаемый ex oriente lux. Почему и на побег решился, и вас, неприхотливых, подбил–таки. И пускай мне, нарушителю клятвы изгнанничества добровольного, на помилование рассчитывать не приходится, не жалею, что вернулся. Эге, костерок наш еле теплится. Айда за валежником».