Не каркайте нам смерть! Не повторяйте расстрельных азартов. Борис Ручьев песней останется в русском народе, а вы?..

Русские, мы неистребимы. Недаром страдание Христа никому не отдал русский народ. Даже на развалинах соборов, подорванных аммональными бомбами инквизиторов, русские в своих грехах и покаяниях найдут поднебесную защиту. Первым словом человека в грозном звездном океане прозвучало русское слово.

ЛЮГАРИНУ М. М.

24/VII — 57 г.

Здравствуй, дорогой Михаил!

Давно собираюсь написать тебе, но страшно некогда. Большое письмо хочется написать — на него “не хватает рабочей си”ы”, а маленькое неинтересно и писать. Ну, да уж какое получится, прости.

Жизнь моя до конца 1956 года тебе известна, так как я писал тебе подробно. После этого в ней изменилось вот что.

В декабре 56 г. я получил извещение о полной реабилитации. Военная комиссия Верхсуда СССР отменила приговор по моему делу и дело само прикрыла. В феврале 1957 года Москва восстановила меня в членах ССП с 1934 г. После этого я уволился со своей бухгалтерской работы и ударился на Урал. Полтора месяца жил в Челябинске, все решали, куда меня определить. И вот сейчас обосновался в Магнитогорске — нашем дорогом городе. Руковожу городским литературным объединением. Много хлопот и ответственности на этом деле. И об этом лучше расскажу лично при встрече. Ведь ты теперь близко, и придет время — мы обязательно встретимся.

Знакомых наших здесь много. В Челябинске живут М. Гроссмал, Л. Татьяничева, В. Сержантов, В. Вохминцев. В Магнитке Нина и много других. В. Губарев и В. Макаров умерли в лагерях. Клаша Макарова живет здесь и всегда шлет тебе привет.

Сейчас начинаю обосновываться. Семья моя уже около месяца здесь. Сейчас получил квартиру из двух комнат в городе на правом берегу. Пока стоит без мебели, пустая. Нет денег на обстановку. Ну, как-нибудь постепенно оборудую.

Очень хочется повидаться с тобой. Как это сделать и когда, пока еще не знаю. Прошу тебя, сообщи, как у тебя дела с реабилитацией. Писал ли ты куда об этом? Есть ли результаты? Если не писал, то пиши срочно и добивайся восстановления в правах. Я говорю об этом потому, что это очень важно, когда приходится говорить о работе для тебя. В “Магнитогорском рабочем” штаб полон, причем работают там все люди с высшим образованием. Так что приходится рассчитывать на многотиражку. Пиши о своих семейных делах — сколько у тебя душ, где работаешь, пишешь ли стихи?

На этом пока кончаю. Прости, что пишу карандашом. Устает рука.

Привет твоей жене и потомкам.

Крепко тебя целую. Твой Борис.

Пиши по адресу: г. Магнитогорск Челябинской области, редакция газеты “Магнитогорский рабочий”, Б. А. Ручьеву.

Только отчаявшись вытравить из себя тюремную боль, безвинный узник упрекнет Ручьева холопством, покорностью. Не холопство это, не покорность это, а — высокое страдание слова, свет русского сердца... Надежда народная на Россию, чистота беспримерная и неувядаемая вера в свою правоту:

А идет навстречу страже,

как хозяин в стане вражьем,

дымом-пламенем таимый,

тьмой ночей, туманом рек,

по земле своей родимой

невидимый человек.

Через Днепр идет — не тонет,

через Харьков — не горит,

обожжется — не застонет,

кто такой — не говорит.

Великая была война. На суше и на море места человеку не оставляли. Вот и шел он — невидимка, жесткий и упрямый, дерзкий и честный, шел себя сберечь в расстрельной пурге своих и чужих палачей. Шел человек по колымским рекам и оврагам, добывал золото и алмазы, падал, прикрывая нас от холода, нас, детей солдат, полой обшарпанной в карьере фуфайки, недоедал, суя нам кусочек острожного хлеба...

Иногда я читаю про тоску о героизме в наших журналах и газетах. Лежат на роскошной столичной тахте “он” и “она” и, заглатывая свежие бутерброды с икрою, тоскуют о героизме. Ручьев о героизме не тосковал. Он представлял храбрейшее поколение в мартене Магнитогорска и в шахте Колымы. Но стихи Бориса Ручьева на бутербродной тахте плохо усваиваются.

К рядовой судьбе не придет нерядовая слава. К невысокому слову не придет высокое страдание. Ну скажите мне, какая тропа сегодня не упирается в русскую боль?..

Ни памятью, ни жаждой, ни мечтою

не зная ни к чему людской любви,

они плевали на мое святое,

на все, чем жизнь текла в моей крови.

Чем ему себя спасти от заполярной вьюги? Врачеванием: “Я честный, я с тобой, милая Россия-моя, пойманная в колючую проволоку, истоптанная и растерзанная на угрюмых ледяных широтах сапогами охранных роботов!..”

Ручьев не был сталинистом. И гневные упреки зэка Варлаама Шаламова зэку Борису Ручьеву — крик несчастного перед невинным. Ручьев пел свое время и гордо служил ему. Зэки — равны. Шаламов — подеспотичнее, посуровее. И когда румяный жлоб дает им оценку, кого “возносит”, кого “уничтожает”, оторвавшись от бидона с парным молоком или от горячей сарделины, мы обязаны вспомнить лежащих на тахте — тоскующих о героизме...

Спасибо тебе, Борис Ручьев, поэт русский, брат мой старший! Россия не погибнет и край наш не затеряется среди других. Не затеряется— как ты среди тех, кому кровавые карлики пытались загородить путь ложью и страхом. Слово — не умирает. Страдание — не испепеляется.

А в мире вольном голод плечи сушит,

костер войны пылает до небес,

на землю птицы падают от стужи

и злых людей непроходимый лес.

...............................................

И я не знаю, где сложу я руки,

увижу ли когда глаза твои...

Благослови

 на радости и муки,

на черный труд и смертные бои.

Василий Пономаренко рассказал однажды мне в Ярославле, как Борис Ручьев с палкой, хромая, бросился на язвящего по адресу патриотов — Евгения Гангнуса... Это — не хулиганство, не зависть к Евтушенко, не месть неудачника. Это — последнее трагическое право несгибаемого зэка, раненного Иудой поэта русского...

Каждый из нас волен ценить или не ценить стихи того или иного поэта. Но есть такие судьбы у поэтов, не уважать которые — грех. А судьба и есть — поэт.

Серьезность таланта и серьезность судьбы пересекаются... В детстве я выбегал послушать осенних журавлей, пролетающих над Ивашлою, моим горным хутором. Первый клин — шел низко. И струнные голоса птиц, казалось, падали рядом. Второй клин — шел выше. И журавлиные голоса тянулись и проливались на ближние холмы и перелески. А третий клин — шел по центру неба...

Ни свиста и ни шелеста крыл. Точки, точки, теплые и живые. Но голоса просторно звенят и горько, горько опускаются не за холмами и перелесками, а вдали — на золотые полосы жнивья, и долго катятся через душу, пропадая у туманного горизонта.

И поэты — поколениями идут, клиньями, клиньями и рассекают время. От Бориса Ручьева — к Виктору Коротаеву, от Владимира Луговского — к Николаю Благову... Мы — неделимы. Мы — внутри своего умного народа, как журавли — внутри своего родимого поднебесья. За нами — Россия.

Мы тебя в походных снах ласкаем,

на вершинах скальных высекаем

все твои простые имена,

и в огне горим, и в холод стынем

по горам, по рекам, по пустыням,

горе пьем горстями допьяна!..

Пьем горе, как воду, как водку, горе пьем, потому и страшатся враги русской трезвости!..