по-матерински нас не притянула

к груди своей Магнитная тора.

Критик Селивановский и поэтесса Инбер возмущались: дескать, Павел Васильев и Борис Корнилов расстреляны, а этот негодяй гуляет на свободе!.. А “негодяй” на самом деле — третий среди них, по возрасту и по таланту, весь — в полете, весь — радостный и возбужденный надеждами и зовами судьбы.

Высокий голос дарования — высокое страдание слова. Русские поэты действительно родинолюбы! И как бы ни слюнявили, как бы ни мордовали родинолюба вчерашние и сегодняшние агрессивные “торгаши-путешественники”, Родина у русского поэта — только впереди, только — свет ее очей!..

А где же поэты берут чувства к Родине? Берут в народе, в родной земле, в могилках и обелисках, берут. Берут — в сказке, берут — в песне, берут — на Куликовом поле и Мамаевом кургане... Так един или не един русский народ характером и статью? Един. Разрешат в год раз “русскую плясовую” телерадионачальники в мир кинуть с экрана Останкино — в Челябинске седой ветеран плачет, костыли подгребая, а во Владивостоке — форсистый морячок ладонями по брюкам клеш ударяет...

О, что творилось бы, если бы нас не замыкали, русских, не закупоривали, не огораживали “интернациональной зоной”, которая не лучше колымской — страдание и гибель: высокое страдание народа, его совести, его культуры. Словно кто-то жутко перепуган: развернется русский человек в пляске — ограды уронит и разметет...

В слове — Русь. История наша — в слове. Доверчивость и гостеприимство, покладистость и верность в нем — в страдании высокого смысла и достоинства. Истинные русские поэты — библейские святые, они проносят молитвы и заповеди, не подлежащие ржавению.

Потому и поднятая на дыбы непримиримость в русском человеке, обманутом и оскорбленном, неостановима:

Покуда жив, смертельно ненавистен

до сей поры живучему врагу,

терпеть я не могу ходячих истин,

но позабыть до смерти не смогу:

как бально нам,

почти что не под силу,

в последний раз врага не поборов,

войти с ним рядом, молча, как в могилу,

в казенный дом бандитов и воров;

как страшно нам -

под мертвым камнем камер

однажды пережить такую ночь,

когда любимый город огоньками

из-за окна не сможет нам помочь...

И угрозы-то в словах нет. И клятвенности на покарание врагов нет в приведенных мною строчках. Но есть — огромное горе сердца, высокий пламень гнева, а он — испепелит зло, откуда бы оно ни ползло.

Мои деды и прадеды, деды и прадеды Бориса Александровича Ручьева могли знать друг друга: катались и шлифовались в уральско-сибирском котле — от Оренбурга до Кургана. Борис Ручьев — из семьи священника, позже — заслуженный учитель РСФСР, отец поэта.

Борис Ручьев получил твердое среднее образование, но в Литературном институте долго не задержался: нашли и отослали к ледяным сопкам золота и алмазов. Десять лет, лучших полетных лет, пришлось поэту долбить северный камень, терять друзей, хороня их, обессилевших и обмороженных, в снежной заполярной бездне.

Обвинение ему вынесено шаблонное: “националист”, “сеет рознь в народах”, “пытается свергнуть законную власть”, “не брезгует и антисемитизмом”. Согласно “заговору”, возглавленному Борисом Ручьевым, сам он должен стать Председателем Совета Министров, а его “однокашник” Михаил Люгарин, имеющий один класс образования, — министром культуры СССР...

Осудили не их двоих, а много литераторов, и все они “признались и раскаялись” перед справедливостью закона... Дольше всех сопротивлялся “бандит” Ручьев, пропагандирующий подпольно стихи Есенина, кулацкого сочувственника и упадочника, мужиковствующего агента разложения.

После десяти лет полярного сияния Бориса Ручьева отправили с Колымы в ссылку — еще на десять лет в Казахстан. Родился поэт в 1913 году, а в 1937 году приговорен к каторге. По-настоящему стряхнул с себя оцепенение и колымскую лють лишь в 1956 году. Вот так!

На Урале в каждом городе можно услышать легенду о Борисе Ручьеве. Будто заявился ночью Борис Ручьев к Серафиме, красавице жене, а утром уходить отказался. А путь с Колымы на Урал закрыт. Тайно явился, значит. А Серафима обнимает мужа, поэта знаменитого, да и потихонечку робеет: найдут врага народа — ее на Колыму пошлют, как дальше ей, бедной, держаться?

Просит Серафима Бориса успокоиться и уйти, просит и в ноги к нему бросается — жалко ведь, умный, честный и симпатичный, да и не жадный: что имеет — друзьям, что на душе — ей, ничего не скрывает. Мучилась, мучилась, не утерпела. Сообщила властям, а он к тому дню уже — мощи, есть и пить отказался, протестует...

Постучали в двери. Уложили на одеяло. Легонький, подхватили и унесли. Еще десять лет не виделись Борис и Серафима. Спасибо, в Казахстане разрешили ему бухгалтером работать — не застрелили. Из них — тоже попадаются незлобивые люди, а прикончили бы — и крышка.

Вроде бы и дочка от Серафимы и Бориса где-то затерялась в уральско-сибирских просторах. Сначала — врага народа чуралась, а потом — совесть “открыться” ей не позволила... Легенда.

А не легенда — привез Борис Ручьев Любу в Магнитку, Любовь Николаевну — ну, с Алешкой, ее сыночком, нашел их в ссылке, и воспитали они Алешу, и в Магнитогорске новую жизнь, выздоравливая, на прочный фундамент поставили. Там ныне музей Бориса Ручьева — бывшая квартира их...

Любовь Николаевна — неторопкая, рассудительная, разве можно не уважать ее? Но и Серафиму я видел. Очень тогда молодой, я не понимал, почему Серафима говорит и говорит мне о Борисе Александровиче. Приехал я, выступил у нее перед учениками, а она увела меня к себе, говорит и слезы вытирает, говорит и слезы вытирает... Уже пожилая, но стройная и еще красивая, красивая. Поэт взял для стихотворения другое имя, но не о ней ли, не о том ли?

Всю ту зимушку седую,

как я жил, не знаю сам,

и горюя и бедуя

по особенным глазам.

Как два раза на неделе

по снегам хотел пойти,

как суровые метели

заметали все пути.

Как пришел я в полночь мая,

соблюдая тишину,

задыхаясь, замирая,

к соловьевскому окну -

про любовь свою сказать,

Александру в жены звать.

Александра Соловьева,

ты забыла ли давно,

двадцать пять минут второго,

неизвестный стук в окно?

Николай Воронов, Владилен Машковцев, Лидия Гальцева, Владимир Суслов обстоятельнее меня обрисуют долю Ручьева. Они больше меня провели рядом с ним и часов и дней. Я скоро уехал в Москву учиться. А там — в Саратов. А там — опять Москва. Но Борис Александрович находил меня и в Москве, даже побывал и в общежитии Литературного института... А после моего тяжелого к нему письма из Саратова — приезжал с Любовью Николаевной и в Саратов, где мы, сотрудники журнала “Волга”, устроили ему чудесную встречу с молодыми писателями.

Я очень люблю Ручьева. Раньше я находил в его стихах и поэмах себя, заводской быт и нравы, энергию и устремленность давал мне его талант, его путь. Любя творчество Павла Васильева и Бориса Корнилова, я с благоговением глядел на Ручьева, младшего брата их. Я знал: Ручьев — свой среди них, третий “преступник”. Как не любить его?..

В то же время — Ручьев из моего железа и огня вырос. Впереди меня он. Я очень люблю Есенина. А разве Есенина от Пушкина оторвешь? Не оторвешь и Ручьева от Есенина. Вокруг Пушкина — народ. И вокруг Есенина — народ. А вокруг Ручьева — мы. Не надо стесняться: любовь к русским поэтам — любовь к русскому народу. Осознанная или нет, но — любовь к своему народу.

И ничего странного: у трепетного лирика Есенина, пронизывающего чувством, как светом, природу, “городской” поэт Ручьев не заимствует, а навсегда берет национальную доподлинность сыновнего отношения к отцовско-материнскому краю, к Родине. Есенин — из борозды и трав, Ручьев — из борозды и трав, но путь его — путь народа, а путь народа сместился в сторону индустрии. Не понимать такое — скудоумничать...